Распутье - Басаргин Иван Ульянович
– Тоже человека, – проговорил Устин.
Он помнит, как заныло у него под сердцем. Помнит и то, какими глазами смотрела на него Саломка. В них плескалась любовь, гордость, что такое говорят об Устине люди, не забыли, но ко всему еще примешался страх, а чуть и ревность. Значит, и верно, что Устин ради любви к Груне пошел на разрыв с белыми.
Ушел партизан. Устин обнял Саломку, сказал:
– Не тревожься и не мечись. Всё прошлое, всё в прошлом. Милей, чем ты, у меня человека нет. Груня – наше прошлое, твоя ревность, моя тоска. Только-то. Пошли на охоту, изюбры изревелись, ожидаючи нас…
В тайгу бы, к Саломке бы, к детям бы… Но, похоже, отсюда выхода не будет. Подумаешь, спас Груню. Экая заслуга! Спас своих же мужиков, так будь у любого хоть малая сила, поступил бы так же. Заслуг как таковых перед советской властью нет. Что спасал партизан под Спасском, тоже дело обычное. Вот Шевченок – тот да, тот герой, советскую власть защищал, сколь можно было, и сейчас делает то же, пусть не везде праведно, пусть грубовато. Так Шевченок никогда и не был покладистым, забияка и драчун, вся дивизия знала. Петров, тот злее и дурнее был Шевченка, но тоже, как ни крути, стоял на страже Советов. Убили мужики парня. Не случилось бы такого же с Шевченком. Попади он Кузнецову в руки, тот его четвертует. Кузнецов совсем озверел. Убить Шишканова, который полюбовно предлагал ему сдаться? Это подло. А что может быть святого у бандита? Настоящего бандита? А ничего! Это я еще играл в святость, но знай бы, что такое будет со мной, да за смерть отца, там уже бы от той игры ничего не осталось. Завалил бы я тропы противниками. Завалил бы!..»
Снова шаги, шаги короткие, шаги нервные.
– Что делать, ошибаются не только люди, но и революции…
В окно начал просачиваться свет, серый, какой-то неуверенный. Тучи споро потянулись на запад. А тут и солнце полыхнуло по глазам. Устин закрыл глаза, долго не открывал, чтобы на веках удержать то солнце, а с ним тайгу. Ведь оно сейчас закатится за угол башни сторожевой, затем за дом и больше весь день его не будет. Солнце, как его не хватало Устину! Солнца и тайги.
Ржаво скрипнул замок. Вошел следователь Лапушкин.
– Не спишь? Всё думаешь? Может быть, сбежать задумал? Молчишь? Ну и молчи.
– Вы хоть раз были на охоте? Нет? Многое вы потеряли. Сейчас бы нам с вами на пантовку. Добыть бы пантача, заварить хлёбово, поесть, упасть на травы и задремать, дых земли послушать. А ведь она тоже дышит. Никогда не слушали? Тоже большая потеря. А вы послушайте: вдох-выдох, вдох-выдох. Дышит, а раз дышит, значит, живет. Земля живёт! Живёт земля, то и человек живёт, всё земное живет! – раздумчиво говорил Устин. – Пока живёт земля, будет жить и человек. Оборвется дых – всё пропало! К друзьям бы!
– Твои друзья красные волки, а может быть, серые, – усмехнулся Лапушкин.
– Это я уже слышал. А волки могут быть и друзьями. Не знали такого? Слышали о волке по кличке Черный Дьявол? Черном волке? Тоже не слышали. Да, тот волк мог быть врагом и другом. Жил среди людей, любил людей, ненавидел людей, мстил людям, если они делали ему больно. Волк и тот понимал, что за боль надо платить кровью. А я человек, понимающий человек. Вижу, вы не понимаете того, что я говорю. У того Чёрного Дьявола был тонкий ум и чуткое сердце. И это у волка-то! Мстил он жестоко. Но люди, понимающие люди, простили ему ту месть. А вы не найдете в себе сил, чтобы мне простить, поверить. Раз пришел сдаваться, значит, дозрел, значит, понял, значит, принял вас и вашу власть. Пришел, чтобы сказать: «Если виноват, то простите!» Даже такое пришел сказать, хотя виновным себя не считал и не считаю. А ты, Лапушкин, кричишь на меня, не хочешь понять мою душу. Со мной надо по-человечески говорить, может быть, я что-то бы подсказал вам дельное. Ну, расстреляете, а земля-то все равно дышать будет, шибко дышать будет. Потом, придет час, тебя расстреляют, дых земной от этого не остановится. Ни моя смерть, ни миллионы других смертей дыхания земного не остановят! Жизнь не остановят! Хотел я рассказать вам, как мне трудно жилось в тайге одиноким «черным дьяволом», чтобы вы поняли мою душу, а вы оборвали меня, мол, не интересует этот вопрос. Тебя интересовало, кого я убил, кого ранил. Кого надо убил, кого надо ранил. Лишнего не тронул. Тебя интересует, как я оказался в числе неуловимых? Меня спасал народ. Вот и возьмите тот народ, и тоже его под расстрел! Не понимаете вы меня и сейчас, – говорил Устин, переходил то на «вы», то на «ты». – Да и где вам понять? Плюёте в душу, еще и злыми словами раните.
Замолчал, сел на кровать, уронил голову на руку, закрыл глаза.
– Вы любите коней? – встрепенулся Устин. – Был у меня конь Коршун, подарок тестя, всю войну я с ним прошел, понимали друг друга без слов. И вот ваши арестовали моего отца, которого, да вы знаете, Петров зарубил, я бросился было вслед конвою, чтобы отбить своих, пострелять и порубить конвоиров, того же Петрова, а тесть убил подо мной своего же любимого коня. Убил ради того, чтобы другие жили, ваши жили, а наши бы погибли. А почему?.. Бессловесная была тварь, а понимала меня.
– Гражданин Бережнов, вы ведете себя не как заключенный, а…
– А как ваш друг, а не враг, – усмехнулся устало Устин.
– Вы ненавидели красных?
– Безусловно, потому что я был белым. Запишите, что да, красные тоже были враги, мои враги. Записывайте, Лапушкин, а то ведь я потом могу сказать, что красные были друзьями, что я не рубил их, а бил плашмя, как друзей – так, полюбовно.
– Я вам приказываю не называть меня по фамилии, я для вас гражданин следователь! – вскипел Лапушкин и расстегнул кобуру.
– Вот этого при мне не надо делать, Лапушкин. Ну, выхватывайте револьвер, выхватывайте. Три, четыре…
Лапушкин не сразу сообразил, что и произошло, только страшная боль пронзила руку, она повисла, револьвер уже был в руках Устина. Он спокойно сказал:
– Теперь, захоти я уйти отсюда, будь передо мной моих лет человек, я бы его убил, охрану тоже перестрелял и постарался бы на вашем же коне удрать от вас. Но вы всего лишь мальчонка, которому дали опасный предмет. Возьмите револьвер, пока я не соблазнился. Спрячьте в кобуру. Рука болит, тогда я сам засуну. Даже застегну. Я вам хочу напомнить, Лапушкин. Дело было покосное. Мы гребли сено. Смотрю, ко мне летит Коршун, конь мой. Подлетел, остановился, как вкопанный, оглядывается назад. Я пал ему на спину и в сопки, а тут вы, ты тоже в той компании. Я выскочил на половину Дубовой сопки, спрятался за дубом. И такое у меня было желание разрядить винчестер, что ажно руки чесались. Ты знаешь, Лапушкин, как я стреляю? Вот и хорошо. Если буду жив, то научу тебя, а то можешь зазря погибнуть. А вас всего десять. Это на одну минуту стрельбы, Лапушкин.
– Да хватит вам, Лапушкин, Лапушкин! Зовите меня просто Костей.
– Зачем же, просто у вас такая мягкая фамилия, а потом я детей своих часто называю лапушками.
– Рука болит.
– Пройдет, не со всей силы ударил. Вы, значит, орете, куда, мол, девался бандит? С сопки в бинокль его видели на покосе! Поднял я винчестер, Костя, взвел, взял тебя на мушку… Какой же ты, малец, красивый, и тоже грозишь моей Саломее револьвером. Опустил. Думаю, как только начнете наших бить, или еще там что, то начну стрелять. Ушли вы. Решил я уходить за границу. День собираюсь, еще день. Нет, не приемлет душа чужую землю. Уж умирать, так на своей, лежать, так в своей. И снова уходил от вас. Вот это вы должны понять, что люди не хотят чужих стран. Людей должны понять. Не поймете, то многих загубите.
– А сколько вы убили человек в боях и не в боях, гражданин Бережнов?
– Много, даже очень много. Но тех, что убил в боях, те давно уже забыты.
– Страшный вы человек, гражданин Бережнов!
– Может быть. Но тех, кого расстрелял ради мести, те стоят и до сих пор перед глазами. Знать, неправедно убил! А самому-то, как это ни странно, жить охота. А это значит, что надо бежать отсюда. Одно только и сдерживает, что побег не обойдется без крови. А я крови больше не хочу.