Распутье - Басаргин Иван Ульянович
– Кому надо, дали. Тебе тоже могут дать. Но все говорят, что ты убит. Только я знал, что ты жив.
– Почему говорят, что я убит?
– Нашли убитого, узнать его было нельзя, но опознали по фуражке. Я видел ту фуражку, даже себе на голову надел, и сразу узнал, что это не ты, у тебя голова меньше, та фуражка на ушах бы лежала. Никому об этом не сказал. Может, ты выйдешь из тайги и тебе всё простят, как прощают другим? Будем жить мирно.
– Нет. Устин пытался жить мирно, но ты сам внял, что из того вышло. Простят сегодня, обвиноватят завтра. Кто однова попал в немилость к властям, тот до конца жизни останется в немилости. Да и после смерти никто доброго слова не скажет.
– Не гоню. Моя душа на твоей стороне. Ты не видел, как делалась партийная чистка. О, это было страшно! Вчера мы знали Пряхина как хорошего человека, а после партийной чистки он оказывался бывшим семёновцем, душил людей. Мамонова знали как добряка, с чистой душой человека, после чистки ему столько собак навешали, что не знал, как их и снять, подошел к столу, где сидела комиссия, и пустил себе пулю в лоб. Только перед этим сказал: «Я был коммунистом и останусь им». Выходит, Мамонов был чистый. Пряхин не стал пускать себе пулю в лоб, он тихонечко вышел из собрания и в ночь исчез из Чугуевки.
– Значит, и мне надо было бы так же доказывать свою правоту?
– Тогда бы не осталось честных людей на земле. Зря Мамонов застрелился. Пётр Лагутин тоже чуть удержался в партии. Ему припомнили ваше побратимство, как он защищал Устина и тебя, даже и то, что он из староверов. Никто не хотел вспомнить, каким большим человеком был Пётр Лагутин, когда шла война. Я напомнил. Рассказал, как мы с ним партизанили, как дрались под Спасском, как ловили бандитов. Теперь, когда я ушел от них, мои слова пойдут против Петра. Скажут, что я тоже плохой, потому что ушел в тайгу. Могут еще и бандитом назвать, хотя я никого не буду убивать, если нас никто не будет трогать.
– В том-то и беда, что нас трогали, и будут трогать, если мы плохо спрячемся, – вставил Журавушка. – Меня будут трогать. Ты дитя тайги, тебе и жить в тайге.
– Но, когда человек живет в тайге один, значит, он что-то плохое думает о людях, о власти. Он не верит или не согласен с советской властью. Значит – чужой, значит – враг. А как докажешь, что ты не враг?
– Да, это можно доказать только делами. Я ругаю себя, что ушел из отряда, надо было воевать, надо было доказывать свою правоту делами. Но теперь уже ничего не исправишь.
– Хватит, говорить мы стали много, как старые бабы. Отдохну – и будем уходить на плантацию. Может быть, сдашься? Нет? Твое дело.
Через неделю Арсё, Журавушка, а с ними Черный Дьявол и его потомство из двух волчат ушли в пещеру, чтобы внутри пещеры построить зимовье и жить там. Оба понимали, что надежды на возвращение домой нет, особенно у Журавушки. Советская власть встала на этой земле надолго и крепко.
Работали на плантации около пещеры, искали в тайге корни женьшеня, чтобы пересадить их сюда. А когда кончались продукты, Арсё уходил с конем в люди, но туда, где его не знали, в Ариадное или в Картун, продавал там корни, набирал, что надо, и снова возвращался в тайгу. Приносил новости из суетного мира, чем еще больше убеждал Журавушку в правильности выбранного им решения, уйти из мира, который все еще не угомонился, ссорился, колготился, писал доносы, убивал из-за угла. В мире продолжалась война. Война, когда уже был мир. Война в мире, война миров…
13
Снова ночь. За стеклами деревянной тюрьмы зябкая и промозглая погода. Сыро в камере, которую продолжал мерить ногами Устин, четыре шага к двери, столько же к окну. Тесно и неуютно. Их зимовья были, пожалуй, не больше, но из них можно было выйти, пробежаться по тайге, усталым упасть на нары и заснуть крепким, без сновидений, сном. А здесь не спалось. Ко всему мешали спать галлюцинации, что вот он идет по тайге, воздух чист, душист, пахнет смолой и хвоей. Мирно идет. И вдруг на него мчится отряд Петрова. Он падает к пулемету и бьет, и бьет людей. Пробуждение, холодный пот… Не до сна. То он милуется с Саломкой, идет с ней по цветущему лугу; за войну забыл названия цветов, и теперь Саломка напоминает ему те названия. Светлая, легкая, в белом сарафане порхает, как бабочка, от цветка к цветку, рвет их охапками, пока сама не скрывается за ворохом цветов, а затем белой-белой бабочкой улетает в тайгу. А рядом, как совесть прошлого, Груня… Не до сна. Нельзя спать. Надо ходить и ходить, чтобы жить, чтобы выжить.
О героизме Груни Устин узнал в Горянке, куда завернул по дороге знавший ее партизан.
– Это была талантливая разведчица. Красивущая, то не обсказать, – не без восторга говорил прохожий. – О ней слагали стихи наши партизанские поэты, даже пели песни. В нее были влюблены все наши командиры, но главным ее козырем были влюбленные полковники среди белых. Через них-то она и добывала для нас всё. Мы знали, что думает делать Ширяев, Сабинов или Артюхин, да мало ли кто еще. Не дворянка по происхождению, а всё в ней было дворянское: и красота, и походка, и песенность, и ровность речи. Но вот пошла с нами. Да ещё как пошла! Вернется из разведки или передаст через связного что и как, а мы тут же в бой, прямо тепленьких брали с постели, даже с бабами. Но Груня ни гу-гу. Дворянскую гордость блюла, вольностей не позволяла. Одному полковнику дажить по мордасам нахлестала, когда он позволил себе поцеловать ее принародно. Вот как! Распалила их не понять как. Убийцы, а за любовью потянулись. Дело такое, что и убийца может любить…
Много теплых слов сказал партизан о Груне Маковой-Глушаковой.
– Мужик ее по первости ревновал, он ить средь нас был, но потом оклемался и понял, что Груня была чиста и будет до конца такой же. Сам-то он хлипковат. Будто бы из дворян, но пострадал от царя, десять годков на каторге отутюжил. Но боевит, головат, хоть и военным не был. Даже самому Шевченку вправлял мозга, ежли что не так. Тот круть-верть, ан нет, всё выложено, всё подсчитано, перечить нельзя. Бой, а за ним победа. Знать, Глушак был прав.
Ну и вот, разоблачил ее полковник Ширяев. Тоже жоха, не приведи господь, чуть мы зевнули, так и битыми оказались. Фронтовой полковник, это понимать надо. Шевченок-то с ним в одном полку служил. Солдат, а мерился силами с полковником. Разоблачил. Пытать не стал, запретил и солдатам насиловать, дворянка, мол, честь дворянскую не позволю марать. Приказал расстрелять. Правда, белые поободрали ее кофту, но и только, и спас ее тоже кто-то из беляков. Какого-то Устина Бережнова поминали, – говорил бывший партизан, отламывая мелкими крошками хлеб, неспеша прихлебывая наваристый суп. – Чуток не успел, дали каратели залп. А тот Устин – герой, говорят, что и не обсказать. Один на один выходил драться с кавротой. Може, лишку говорят, но карателей тех изуродовал начисто. Передал своим нашу Груняшу, те в тайгу. Сам схлестнулся с Ширяевым. Изрубил его полк на капустные крошки. Самого Ширяева ранил. Но не убил. Пожалел будто, мол, хватит и ран. Меня тогда не было в отряде. Я тоже ушел в разведку. Наши же сказывали, что некто Никитин приказал расстрелять Бережнова как белого, который потому, мол, спас Груню, что когда-то, в Москве аль в Питере, был полюбовен с ней. Мол, любовь голову вскружила, а так он был беляк и останется беляком. Бежал безоружный и увел свой отряд. Руками разбросал часовых, кого надо повязал и бежал с одной сабелькой и револьвером, – шумно почесал голову. – М-да, были люди и на той стороне, были они и на этой. Но только не все понимали, что герои не делают погоды. Они нужны, но заглавный герой всё же – народ. А Устин Бережнов так и сгинул где-то в тайге.
– А как же Груня? – с дрожью в голосе спросил Устин.
– Что Груня? Выжила. Бабы, они ить много живучей мужиков. Дай-ка родить хоть одному мужику, тут же копылья отбросит. А бабы и двадцать раз рожают, и хоть бы хрен. А когда мы расхристали белых и японцев, то Груня и Глушак тотчас же исчезли из отряда, говорят, выехали из города. Куда-то на запад рванули. Так-то вот. Потому, ежели будут плохо говорить о дворянах, то ты не верь, были и средь них герои почище Устина Бережнова, и притом на нашей стороне. Во! Спасибо за хлеб и соль. Тронусь помалу. У меня ить тоже есть баба. Заждалась, поди, вояку. Хошь не героя, но тоже человека.