Валентин Пикуль - На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Фон-Гувениус вдруг встал и взялся за ручку дверей.
– Почему это у вас? – спросил он. – Разве вы не сдали?
– Что сдать? – растерялся Мышецкий.
– Как что? Вот эту ручку от дверей..
– Зачем?
– Она же медная… Германия закупает у вас цветные металлы, и… Куда же смотрят пионерские организации, это их обязанность собирать цветной металлолом… Неужели вам не объявляли?
В комнате Мышецкого запахло «новым порядком в Европе».
Только было он собрался выставлять прочь «саранчу» фон-Гувениуса, как вдруг – пшик! – погас свет в квартире. Загалдели из коридора соседки:
– Пробки, язви их… Эй, мужики! Давай с лестницей…
– Обычно, – сказал Мышецкий, – этим занимаюсь я…
Маленький, сытый и вредный, фон-Гувениус пропал в темноте.
Вскоре, перешагнув границы, Красная Армия начала освобождение прибалтийских народов. Для Мышецкого присоединение Латвии к СССР означало возможность повидать сына. Все-таки, что ни говори, а это – его поросль, пусть его зовут Бурхардом, но для него-то он по-прежнему – Афанасий, выкормленный мощною грудью русской Саны.
Но тут Гитлер бросил клич ко всем прибалтийским немцам, и немцы покорно, как стадо, отплыли на кораблях в Германию. Вместе с ними покинул Прибалтику и сын Сергея Яковлевича. А там, на берлинском плацу, бывших русских дворян сбили в железные колонны вермахта. «Хайль Гитлер!» – кричали все эти люди в касках, все эти Фелькерзамы, Фитингофы, Будберги, Ливены и Гротгусы.
Вместе с ними кричал и Бурхард-Адольф фон-Мышецков.
Из этих людей была создана страшная дивизия «Викинг», и о том, каковы были эти молодчики, надо спросить у Отто Скорцени, который с помощью прибалтийских немцев совершал свои кровавые репрессии и расправы… И оборвалась самая последняя ниточка с прошлым!
Но пока все тихо. И воздают хвалу на концах Европы: на западе – Гитлеру, фюреру, на востоке – Сталину, вождю всех народов. Это были роковые для нас годы…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Долго звонил кто-то с лестницы. На пороге стоял человек, изможденный и старый, в ватнике и с мешком на плече.
– Меня… выпустили, – сказал Сабанеев. – Война…
Сергей Яковлевич угощал адмирала, чем мог. Говорил:
– А вот где Елизавета Васильевна – не знаю. Может, она уже эвакуировалась? Что будете делать ныне, Асафий Николаевич?
Адмирал-миноносник ломал в жестких пальцах хлеб, рвал и тискал хлебную мякоть на обескровленных деснах. И текли его слезы.
– Сейчас не время обид, – говорил Сабанеев, рыдая над хлебом. – Может, так и надо: лес рубят – щепки летят, я не знаю… Но судить и рядить не имею права. Сейчас все силы – на войну! Все для победы, и это – не пустые слова. Я верю.
– Во что? – спросил Мышецкий. – Вы?
– Да. Я. И я верю… в нашу победу верю, в победу русского духа. – И улыбнулся вдруг, как ребенок: – Это же Россия, батенька вы мой! Мы же – русские… Ходили на нас, похаживали. Да только не мне вспоминать историю. Бог с ней, надо идти… Вот не знаю лишь, где Лиза? Сунул ключ – не лезет: уже другой замок…
– Куда вы сейчас, Асафий Николаевич?
– На вокзал. И – в Кронштадт. На миноносцы! Меня ждут…
Вдоль Обводного канала, заросшего осенней травкой, шли старики. Один – на миноносцы, другой – провожал. И печально распрощались они навсегда, чтобы никогда больше не встретиться. Война…
В 1941 году Сергею Яковлевичу исполнилось 67 лет: он был еще крепкий старик, без прихотей и капризов, прост в еде и привычках. Жизнь наложила на него отпечаток стойкости и самообладания. В булочной на углу, как раз напротив Фрунзенского универмага, он покупал себе хлеб. Сюда же заходили и солдаты. Один из них, уже немолодой, по виду рабочий-металлист, держа на перевязи раненую руку, выпросил себе у продавщиц батон без карточек, потом охотно рассказывал, присев на корточки:
– Мы ему кричим: «Стой, куда палишь? Мы же все братья, тоже рабочие… Где солидарность?» А он не слушает… Дружка – наповал, меня вот – в руку. И как это понимать – не знаю…
Так началась война: с веры в солидарность рабочих всего мира. И тут же эта вера была взорвана фугасками, вздернута на виселицу палачами гестапо. Многое было тогда не понять, многое не вязалось с песнями, которые пели на демонстрациях. Да и всеведущая мудрость гениального Сталина плохо вязалась с тем, что происходило.
– Драпаем, – говорили солдаты на трамвайной остановке. – Дай бог ноги длинные… У меня винторез, да ни одного патрона. А он, подлец, автомат на пузо поставил и поливает в божий день, как в копеечку… Где самолеты? Где «три танкиста, три веселых друга»?
Сергей Яковлевич пришел в ЖАКТ. Там сидела грозная, с противогазом через плечо, домоуправиха – тетя Даша.
– Милостивая сударыня, – сказал Мышецкий с поклоном, – сейчас, насколько я извещен через соседей, идет регистрация всех годных на рытье окопов. А меня почему-то не записали… Как понимать?
– Да вы же в летах, дядя Сережа… Ну, вот на крышу сползайте, бочки с водой проверьте, и будет с вас!
– Нет, милая Дарья Федоровна, вы уж не откажите мне в такой любезности: запишите и меня… Да, пожалуйста!
Россия, вскормленная эпосом прошлого, грозно входила в легендарный эпос будущего. Именно сейчас, когда встал вопрос: «Быть или не быть русскому народу?» – именно сейчас наверху правления вдруг вспомнили, что русский народ имеет историю и до 1918 года! Да еще какую историю! И в сводках Кремля раздались забытые слова: «иго, рабство, неволя, полон», против чего и встали, как один.
Имена Суворова, Кутузова, Ушакова не казались тогда древними – их дух был рядом, и по радио в ленинградских квартирах звучал из мрака столетий вещий голос великого князя Святослава:
– Да не посрамим земли Русской, но ляжем костьми, бо мертвые сраму не имут…
С лопатой на плече, Сергей Яковлевич (худой, небритый, в резиновых спортсменках) влился в толпы народа, и думал сейчас:
«Гомер… где ты, Гомер?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ленинградцы, дети мои!
Ленинградцы – гордость моя!
Шел на вас тевтон-фашист с бритым затылком и низким лобиком.
Безглазый, как робот, он стрелял, рассыпая по рощам Петергофа патроны и вылизанные консервные банки. Шел по трупам, ступая кованым железом по теплому телу, обнаженному на срам и поругание.
В начале июля – 26 километров в день… «Форвертс!»
В конце июля – семь, в августе – три… «Шалишь!»
Вот и Луга, разбуженный и обстрелянный дачный мир. Мир детских колыбелей и улочек свиданий – теперь он засыпан, словно пухом, листовками врага, гнусными. Вот как они издевались над нами:
«Если вы думаете, что сможете защитить Ленинград, то вы глубоко ошибаетесь. Сопротивляясь войскам нашего фюрера, вы сами погибнете под развалинами Ленинграда, под ураганом наших бомб и снарядов. Мы сровняем ваш Ленинград с землей, а Кронштадт – с водою… Такова воля фюрера!»
Сергей Яковлевич читал эти листовки и понимал, что пришел момент его лебединой песни. Это, как говорилось в старину, будет его «акмэ», – выше этого подъема духа ему уже никогда не подняться. И больше ничего не скажет. Он будет только копать родимую русскую землю. Пусть так, и так надо… «Дайте старику лопату!»
От берегов древней Балтики до камышевых зарослей дивного озера Ильмень (какая ласка в этом слове – Ильмень!) протянулся гигантский вал. Великая Ленинградская Стена! И пусть падут тысячи – миллионы встанут снова. Таков закон великих подвигов – закон всех великих народов. Когда все едины – от мала и до велика…
Ладони Мышецкого растрескались, текла кровь. Сам он уже с трудом вылезал из глубин противотанковых рвов – ему помогали женщины. Потом хлебал из котелка жидкую пшенную кашицу, и был счастлив. Теплые дожди мочили седую голову. Где-то нашел брошенную фуражку красноармейца, напялил ее на уши. Длинные редкие усы свисали по углам скорбно сжатого рта с бледными старческими губами. Подошли матросы, увешанные гранатами, как в восемнадцатом, сами в тельняшках, клеши – хоть куда, и сказали Мышецкому по-доброму:
– А ты, папаша, будто старорежимный генерал…
Мышецкий «стрельнул» у них табачку и ответил честно:
– Нет, сынки, генералом я не был. А вот… – Тут он раскурил цыгарку от костерка и заключил: – А вот губернатором бывать доводилось, правда!
И в ответ ему грянул здоровый хохот матросов:
– Ох, уж эти старики! Ну, до чего они заводные… – Ляпнут – так ляпнут, что трава потом без суперфосфатов нигде не растет!
Сергей Яковлевич обскоблил свою лопату от грязи.
– Ладно, – сказал миролюбиво, – будь по-вашему: не был я генералом, не был губернатором, все это мне приснилось. А был я всю свою жизнь слесарем Патрикеевым… Ну, как? Похож?..
Ушли последние эшелоны, висли на тамбурах и крышах беженцы и окопники. Мигнул за лесом последний вагон, и опустели разом лужские перроны. Окружение!.. Лесами и болотами выбирались отставшие в сторону города. Таились по ночам подальше от дорог, где уже грохотали танки врага. Чудом каким-то, обессиленные и босые, миновали Гатчину. Корова выставила голову из кустов, замычала на Мышецкого: му-у-у… Сергей Яковлевич присел на кочку, неумело выдоил на траву молоко, чтобы облегчить страдания животного. Потом взял хворостину и ударил корову по мосластым острым бокам: