Абель Поссе - Райские псы
А на старой кобылке, самой смирной, как того и требовал протокол, плыла на красной подушечке корона Кастилии.
Залпы из мушкетов и аркебуз. Крики и плач черни, ослепленной лицезрением. знати и роскоши. Нищие, прокаженные, толстые матроны дают волю слезливому умилению. Хриплые бомбарды сотрясают воздух. Ржут, бьют копытами землю рыцарские кони (солдатские же лишь отгоняют хвостами мух). Мечутся в небе ошалевшие голуби.
Ей удалось провести всех: стать королевой раньше, чем об этом узнали феодальная верхушка и собственный муж. Что касается Бельтранши, то она, казалось, уже не вырвется из пут безумия. Хуана носилась вокруг отцовского гроба, а когда пришло известие о коронации Изабеллы, принялась кататься по нечистому дворцовому полу и посыпать себе голову пеплом от тех самых копыт, что сжигал в очаге ее мнимый отец.
В ту же ночь отправила Изабелла гонца в Сарагосу:
«Пришла к нам Смерть, никем не ожидаемая сеньора, за душой беззаботного праведника. Я шла нынешним утром за мечом правосудия, но то — лишь метафора. Только ты, Ваше Величество, — средоточие всех моих помыслов».
С того момента начала она испытывать все неистовство мести озлобленного, униженного мужчины. Фердинанд напоказ начал окружать себя другими женщинами, так как главная, единственная, его предала. (Изабелла не наставила ему рогов физически, но она захватила в свои руки прочный и короткий меч власти. И смириться с этим в эпоху непримиримой фаллократии было невозможно.)
Уже наутро, в пятницу, Фердинанд обходил строй гвардейцев в сопровождении Альдонсы Иборры де Аламан — «немки», как звала ее разгневанная Изабелла. (Альдонса была одета в экзотический костюм французского бретера, на ней были и высокие сапоги, доходившие до середины бёдра.)
Изабелла попала в западню и всю силу любви познала, лишь катясь по горькому склону в бездну ревности.
Ночью она склонилась над обнаженным Фердинандом и тревожно, как зверь, идущий по следу, кинулась обнюхивать его кожу. Потом наступил черед одежды, шляпы, сапог, шпаги. И в какой-то миг она поймала намек на запах чужой женщины — соперницы.
Вновь и вновь утыкается королева носом в локоть рубашки, которая в темноте опочивальни кажется куклой-марионеткой — анемичным монахом. Что это? Египетские духи или пот? Бобадильи, Немки или отвратительной французской шлюхи по прозвищу «Обезьяний Хвостик»? Острая боль мгновений, когда над головой обманутой супруги висит топор решЬющего доказательства, а она все еще надеется на возможную ошибку. (А может, то запах пота взмыленной кобылицы, на которой Фердинанд вчера скакал?)
Отчаяние, боль, сомнения, страсть. Сейчас она жаждала лишь одного — пусть мучивший ее душу пожар будет погашен другим пламенем, пламенем Фердинандовой плоти.
Да, они были натурами возвышенными, руководствовались богословскими категориями учения святого Фомы и старались не обращать внимания на безрассудные порывы тел и страстей. Относились к последним снисходительно и пренебрежительно, как обычно относятся к домашним животным. Но тела капризно бунтовали. И следовало дать им порезвиться вволю (словно коням, которых понесло), и тогда они успокоятся сами…
Ах, эта плоть! Бесстыдная, самовластная…
В те времена реальность не могла допустить в высокие категории своих ценностей опасный омут человеческих инстинктов.
Все вокруг было «идеальным». Всем правил из пещеры времени Платон. Его именем освящались нелепости, состряпанные профессионалами божественного, которые бесстыдно спекулировали на геометричности аристотелевских идей.
Страсть, бросившая Изабеллу и Фердинанда в объятия друг друга, была вселенского масштаба. Но юные монархи сумели — не слишком над сим вопросом размышляя — освободить ее от плоской приземленное.
А вообще-то они послушно отдавались своим порывам — по-королевски священным. И потому с самого дня свадьбы отвергли готические ритуальные sarcophages d'amour[26]: два соединенных вместе гроба, обитых стеганым шелком, с тонкой деревянной перегородкой посредине, а в ней — отверстие, как раз такое, чтобы позволить проход лингаму[27]…
По обычаю супругов запирали в двойной саркофаг — строго в период между Пасхой и Троицыным днем, — зажигали четыре свечи и читали литании De Mortalitate[28] и заупокойные молитвы. Именно таким образом благородная пара снисходила до плотских дел: с мыслями о тщете наслаждений, о суетности жизни и о справедливости хайдеггеровского «sein zum Tod» (жить ради смерти).
С почти хирургической точностью соитие было жестко ограничено областью гениталий («Царапаться в перегородку» — поговорка с весьма пикантным смыслом. Ее, что любопытно, не зафиксировал Касарес, однако она еще жива в некоторых кастильских селениях. В ней намекается на ситуацию, близкую той, что подразумевается во французском выражении «faire mordre l'oreiller»[29].
Так вот. Саркофаги гарантировали исключение из супружеских отношений всяческих объятий, поцелуев, недолжных касаний, созерцания обнаженных тел друг друга и прочих «дьявольских приложений», говоря словами духовных наставников той эпохи.
В sarcophages d'amour два горячих источника, два центра любви чувствовали себя нелюбимыми детьми, брошенными в пустыне. Их лишили ласки, лишили игр. Осталась мимолетная вспышка страсти. И очень скоро они увядали, точно пучок петрушки без воды, ибо неоткуда было им черпать силы для возрождения.
А Фердинанд и Изабелла отважно плутают по бесконечным тропкам наслаждений, благословляя свои тела на непримиримую войну. И с трудом возвращаются с неба на землю, падают с вершин бестолковой метафизики к тайнам реальности.
Они возрожденцы, и они питают собой Возрождение. Их сплетенные в объятиях тела — такое же знамение времени, как женщины Боттичелли и Тициана, прекрасные тела Микеланджело.
В пламени безрассудной страсти этой дивной пары умирает навеки средневековье.
Фердинанд и Изабелла вихрем ворвались в эпоху гнетущей тоски. Они из породы ангелов. В этом их сила. Красивые, неистовые, всегда готовые переступить последнюю черту. Существа без изъянов, излучающие сияние. Да, они на самом деле были ангелами, а не только казались. Не случайно римские историки, в основном церковные, хоть и сделали довольно, чтобы поблек блеск их славы, принуждены были описывать монаршую чету по канонам ангелологии.
Ни одна проблема морального порядка не могла заставить их свернуть с пути. «Мораль» — аргумент для сломленных, для жалких человеколюбцев, для слабых. Для тех, кто в жизни должен пробиваться и защищаться.
Фердинанд и Изабелла не были, конечно же, отягощены подобными нелепыми комплексами, им, впрочем, были чужды и прочие спасительские выверты[30].
Христофор поразмыслил над своим положением. Почувствовал себя жалким сиротой и спросил еще кувшин вина. Ровный, бессмысленный гомон таверны, по сути, ничем не отличался от полной тишины и не мешал погрузиться в думы. Колумб смаковал свою тоску. Затем неосторожно забрел в коридоры прошлого. Растравил душу, оплакивая несчастную судьбу. Словом, упивался тоской (много позднее людям с успехом будет помогать в этом танго).
Будто с высоты птичьего полета взглянул Христофор на минувшие двадцать лет. Он был мореходом, терпел кораблекрушения, обучился картографии, стал мужем богатой жены. Затем лишился супруги. И месяцы в море, долгие месяцы в море. Торговое пиратство. Порты, освещенные солнцем, и порты, затянутые холодным туманом.
Что успел он сделать? Почти ничего. А ведь он был тщеславен. И без лишней скромности считал себя потомком пророка Исайи.
Да, до сих пор — ничего. Один, без родины, перекати-поле, вдовец без наследства, нищий, обремененный единственной ношей — своим тайным знанием, которое, как оказалось, никому не нужно.
И все же, несмотря ни на что, он остался верен призванию искателя нового. Он накопил опыт. Окончательно убедился, что принадлежит к числу избранных, что ему предначертано исполнить Миссию.
Долгие годы собирал он факты. Отыскивал знаки, ловил намеки. Крал изъеденные молью карты в нижних ящиках комодов у вдов моряков, когда те засыпали, сомлев от греховной сладости.
Безжалостно хлестал по щекам матроса, которого море вынесло на берег в Мадейре. Тот умирал.
«Ну говори же, говори!» — «Мы видели два трупа: светло-медная кожа, черные прямые волосы. Видно, люди из земель Великого Хана. Чуть поодаль плавал их плот с навесом из пальмовых листьев, он двигался под совсем простым парусом — желтым, с лицом улыбающегося простодушного бога в цейтре (бог их похож на маски валенсийского праздника)».
Тут матрос испустил дух, и даже во имя науки нельзя было больше ничего от него добиться.
А в Роке, где-то на краю света, в Исландии, он жестоко избил какого-то викинга, требуя, чтобы тот объяснил с помощью двух дюжин латинских слов: как выглядел Винланд, куда попал гонимый пасторским рвением епископ Гнуппрон.