Хаим Зильберман - ВОССТАНИЕ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
Но сейчас никто не обращался к Михелю, не видел его, не называл по имени. Долго стоял он в проходе между нарами, на которых спали люди, и о чём-то мучительно думал.
О чём он ещё мог думать?
Мне запомнилось всё, что произошло той ночью, потому что это был единственный случай, когда беседа наша была прервана. В дальнейшем мы продолжали собираться по ночам; никто нам не мешал, никто не тревожил. В камере существовала негласная договоренность о том, что во время собраний комитета все остальные заключённые должны спать. Это, надо думать, устраивало всех. На самом же деле, пока члены комитета бодрствовали, обитатели камеры в большинстве своём чутко прислушивались к тому, что делалось в нашем углу, на втором ярусе. В этом нетрудно было убедиться.
Но ни в цеху, ни в камере-общежитии никто не обращался к нам с вопросами, никто не вступал в разговоры. Я уже сказал вам, что мы ни о чём не уславливались, ни о чём не договаривались с узниками, не делали им никаких сообщений, ничего никому не обещали…
И всё же люди знали, что в случае нужды мы обнародуем решение комитета, и каждому станет известно, где и когда он должен действовать.
Вы уже знаете, что на работу нас водили по узкому прямому коридору. По-видимому, всё тут было тщательно продумано. Мы никогда не доходили до поворота, не могли измерить взглядом длину коридора, сосчитать, сколько там дверей. Всё было рассчитано так, чтобы мы меньше видели и, следовательно, меньше думали…
В конце коридора, почти у самого поворота, находилась лишь одна дверь, которая открывалась для нас раз в десять дней. Здесь была баня.
В банный день мы освобождались от работы на два часа раньше и по десять человек отправлялись мыться. Возле дверей бани нас ждал парикмахер. В руках у него был единственный инструмент – электрическая машинка для стрижки волос. Ею он и стриг и брил, причём на полную обработку клиента тратил одну, самое большее, полторы минуты. Рядом с парикмахером ставил свою тележку дежурный санитар. У него каждый из нас получал чистое бельё, носки, полотенце и кусок мыла. Затем мы входили в баню. Там в течение тридцати минут мы имели право громко разговаривать, насвистывать и даже петь песенки, такие, как «Ко мне, красотки!», «О, майн либер Августин!» или что-нибудь в том же роде. Банный день был днём снисходительности, днём поощрений. Недаром после бани нам, помимо обычного ужина, выдавали ещё и по кружке кофе.
Мы, обитатели подземелья, не знали ни праздников, ни воскресений. Их нам заменяли банные дни. Право, нельзя не упомянуть о бане, вносившей хоть какое-то разнообразие в нашу жизнь. В эти дни в течение целых тридцати минут мы могли кричать, разговаривать – словом, жить, как нам вздумается. Это ли не забота о нас? Это ли не проявление гуманизма?
Не подумайте, прошу пана, будто я решил поострить. Мне не до того. Но я вам обещал рассказать о «капуцинах», а о них говорить не так-то просто: все обитатели нашей камеры, даже самые незлобивые, терпеть их не могли. Омерзительная пара! Что и говорить, они крепко держались друг за друга. Не могу припомнить, кто первый назвал их «капуцинами», но прозвище мгновенно прилипло к ним. Мы мирились с их присутствием точно так же, как мирились с конвоем, комендантским часом и прочими «радостями» тюремной жизни. Капуцины же, надо думать, меньше всего нуждались в нашей дружбе. Как я уже сказал, они всегда держались особняком; от прочих заключённых их отличало хотя бы уже то, что они ухитрились даже поправиться на хлебах начальства. Иной раз было забавно наблюдать, как они во время обеда по-деловому, дружно действовали ложками, громко чавкали и всеми силами старались как можно дольше растянуть блаженные минуты. Лица их лоснились от обильного пота. ещё бы! На обед нам приносили горячий суп, заправленный жиром.
В бане они усердно натирали друг другу спины, крякали и фыркали от удовольствия. Если бы после омовения им поднесли ещё и по кружечке пива, ей-богу, они возблагодарили бы судьбу!
Мы не знали, кто они, из каких краёв и как их зовут. Да, собственно, никто этим особенно не интересовался. Почему я о них вспоминаю? Потому что мы жили бок о бок с ними. На одних нарах спали Вася, Цой и они – «капуцины». Они храпели громче всех, казалось, их пушками не разбудить. Но, странное дело, едва только члены нашего комитета, очень тихо, почти беззвучно начинали пробираться в уголок второго яруса, как «капуцины» немедленно просыпались. Мгновенно один из них соскакивал на пол и усаживался в санитарном углу. Кряхтя и сопя, он долго сидел там и, задрав голову, глазел в нашу сторону. Иной раз он пускал в наш адрес какое-нибудь грязное ругательство или проклятие, приводя этим в неистовый восторг своего дружка, остававшегося на нарах. Постепенно мы привыкли к выходкам «капуцинов». Вступать с ними в драку не имело смысла: достаточно было кому-нибудь из нас показать кулак, и «капуцины» немедленно залезали под свои одеяла, укрывались с головой и замирали.
«Капуцины» были нам противны. Чувствуя это, они нагло и зло поглядывали на членов комитета. И если они до сих пор не донесли на нас, не вызвали коменданта, то в этом, надо полагать, была не только наша заслуга. «Капуцины» боялись не только нас, но и других обитателей камеры. Они прекрасно знали, что достаточно одного неосторожного звука, и все нары мгновенно оживут.
Если бы какому-нибудь постороннему человеку удалось на несколько минут проникнуть в нашу камеру-общежитие в ночное время, он увидел бы, что там царит ровная и спокойная тишина. Можно было подумать, что живущие под землёй люди потеряли не только волю и желание вырваться из этого ада, но и надежду… Но впечатление это было обманчиво: на самом деле все мы, кроме разве «капуцинов», жили тогда напряженной, тревожной жизнью, полной невидимой борьбы.
О том,- что вокруг нас делается и где мы находимся, рассказал нам как-то Хуан, номер 333, передвигавшийся с помощью инвалидной тележки. Это произошло в бане. У нас было достаточно времени, чтобы выслушать рассуждения Хуана, человека, не только вкусившего «прелести» нашей жизни, но и познавшего «заботы» высокого начальства. Расположившись на цементных скамьях, мы обливались водой, растирали свои усталые тела и в то же время слушали сидевшего на полу Хуана.
– Моё преимущество перед вами, – говорил он, – состоит в том, что меня всё же, не знаю за какие заслуги, полгода держали наверху, в больнице. Это самая обыкновенная больница с палатами, койками для больных, со всеми полагающимися атрибутами, включая шприцы и клизмы. Отличается эта больница, от всех остальных известных в мире лечебниц только тем, что она помещается под землёй. Больница, насколько мне известно, находится в двадцати – тридцати метрах от поверхности земли, а мы отдалены от неё метров на пятьдесят – шестьдесят. Это высота небоскреба. Вот как глубока наша могила!
Хуан поднял голову и смерил нас взглядом, в котором таилась какая-то загадочная улыбка. По крайней мере, так мне тогда показалось.
– Будем говорить начистоту, – продолжал он. – Я не думаю, чтобы среди нас нашелся хоть один кретин, надеющийся на то, что когда-нибудь Кранц построит здесь специальный лифт и пригласит нас подняться наверх, на простор, где у каждого есть или, по крайней мере, были жена, родители, дети… Даже в том случае, если бы нашим мучителям удалось выиграть войну, и тогда никто из нас не только живой, но даже мертвый не выбрался бы наверх. Тем более нельзя этого ожидать теперь, когда война подходит к своему единственно возможному концу.
Он оглянулся на дверь и, понизив голос, продолжал:
– В больнице находятся люди из разных цехов… А от людей, пусть даже таких, как мы, обреченных на эту кротовью жизнь, можно кое-что услышать, кое-что узнать! И вот что говорят люди: мы с вами, друзья мои, живем на берегу горной реки, недалеко от Франкфурта. Несколькими сотнями метров выше построена плотина. В случае необходимости достаточно повернуть рукоять рубильника, и меньше чем за час наше подземное царство превратится в подводное. А? Ловко придумано?
Он обвел пытливым взглядом слушателей и вдруг нахмурился.
– Тот, кому не нравятся мои слова, пусть идёт к Кранцу с доносом, что Хуан собирает вокруг себя заключённых и ведёт недозволенные разговоры! – резко бросил он, с ненавистью глядя в угол, где сидели «капуцины». – Можете добавить, что Хуан видел смерть и не боится её! Кто боится смерти, никогда не увидит солнца! Увидит его только тот, кому наплевать на смерть! Это говорит вам Хуан!
Он замолчал. Мы тоже притихли. Из крана сочилась вода, крупные капли со звоном разбивались о цементный пол. Каждый погрузился в свои думы – может быть, мысленно повёл счёт метрам, отделявшим его от поверхности земли, дням, месяцам и годам, проведённым в этой могиле, сооруженной по соседству с рекой, на берегах которой, верно, стоят деревья, растет трава, шепчутся жесткие шероховатые листья осоки, а по утрам поют птицы.