Виктория Холт - Исповедь королевы
— Но разве вы не сделали ее козлом отпущения в мошенничестве с бриллиантовым ожерельем?
— Я никогда не встречалась с ней.
Потом мне стало казаться, что я переживаю какой-то кошмар… Что я уже умерла и попала в ад. Я не могла поверить, что правильно расслышала.
Что эти чудовища говорят о моем сыне? Они обвиняют нас в кровосмешении! Моего собственного ребенка! Восьмилетнего мальчика!
Я не могла поверить этому. Этот Эбер, это чудовище, этот уличный грубиян рассказывал суду, что я учила своего сына аморальному поведению… что я… Но я не могу писать об этом. Это слишком болезненно, слишком ужасно… слишком неправдоподобно и абсурдно!
Они сказали, что мой сын признался в этом. Будто бы мы позволяли себе такие удовольствия — он, я и Элизабет… Его безгрешная тетя Элизабет и я, его мать!
Я смотрела прямо перед собой. Я видела мальчика, играющего во дворе… Моего мальчика, который был в руках у этих злых людей. Я видела этот грязный красный колпак у него на голове. Я слышала грубые слова, слетающие с его уст. Я слышала, как он своим детским голосом поет песню «Са ира».
Они вырвали у него эту «исповедь». Они научили его, что сказать. Они плохо поступили с ним, заставляя его соглашаться с тем, чего он не мог понять. Ему было восемь лет, и я была его матерью. Я любила его. Я потеряла своего возлюбленного и своего мужа, и мой мальчик стал моей жизнью. И все-таки они подучили его сказать обо мне такие вещи… И о его тете, которая научила его произносить молитвы!
Я слышала только отрывки из их речи. Я слышала, как они говорили, что устроили моему сыну очную ставку с его сестрой и тетей и что эти двое опровергли все обвинения. Вполне естественно, сказали они, что эти люди, способные на столь противоестественные поступки, так сказали.
Его тетя Элизабет назвала его чудовищем.
О Элизабет, подумала я, моя дорогая Элизабет, что ты теперь думаешь о моем мальчике?
Когда они отобрали его у меня, я думала, что достигла глубины отчаяния. Теперь я знала, что это было еще не самое худшее. Мне предстояло страдать еще сильнее. Так, как я страдала теперь!
Мной овладел ужас. Что они сделали с моим ребенком, чтобы заставить его сказать такое? Они плохо обращались с ним… Морили его голодом, били его! Он — король Франции, моя любовь, мой дорогой!
Эбер коварно глядел на меня. Конечно, всем этим людям стоило лишь взглянуть на него, чтобы понять, что это было деградировавшее создание. Как он ненавидел меня! Я вспомнила, как он смотрел на меня, когда мы только что попали в его власть.
«Дьявол, — подумала я. — Ты недостоин жить на этой земле! О боже, спаси моих детей от таких людей!»
Я почувствовала, что вот-вот упаду в обморок. Я остановила свой взгляд на свечах, чтобы прийти в равновесие. И тут я заметила то, с чем так часто встречалась в тюрьмах, — сочувствие женщин. В зале суда присутствовали женщины-матери, и они понимали, что я чувствовала. Они верили, что я — враг государства, что я надменна, высокомерна, что я промотала финансы Франции… Но я была матерью, и они знали, что я любила своего сына. Я почувствовала, что эти женщины в зале суда будут отстаивать меня.
Даже Эбер понял это. Он испытывал некоторое замешательство.
Он сказал, что я позволяла себе это отвратительное аморальное поведение отнюдь не только из-за своей безнравственности. Это делалось исключительно с целью ослабить здоровье моего сына, чтобы я могла управлять им, когда он сделается королем, чтобы я могла господствовать над ним и править через него.
Я могла только смотреть на этого человека с презрением и ненавистью, которые я испытывала к нему. Я не могла видеть женщин, присутствовавших на суде, но знала, что они были там, и чувствовала, что они — на моей стороне. Возможно, это были те самые женщины, которые когда-то кричали: «Антуанетту — на фонарь!» Но теперь я уже больше не была королевой. Я была матерью, которую обвинял человек, у которого жестокость была написана на лице. И они не верили ему.
Они верили историям о моих любовниках. Но в это они поверить не могли.
Я слышала, как кто-то произнес:
— Заключенная не делает никаких замечаний по поводу этого обвинения.
Я услышала свой собственный голос, громкий и четкий, который эхом разнесся по всему залу суда.
— Если я не дала никакого ответа, то только потому, что сама натура отказывается отвечать на такое обвинение, выдвинутое против матери. Я взываю ко всем матерям, присутствующим в этом зале суда!
Я почувствовала волнение, сердитый ропот.
— Уведите заключенную! — последовал приказ.
Снова в мою камеру…
Розали ждала меня. Она пыталась покормить меня, но я не смогла есть. Она заставила меня прилечь.
Позже она сказала мне, что слышала, что Робеспьер был в ярости из-за того, что Эбер выдвинул против меня такое обвинение. Это была ложь. Все знали, что это была ложь. Никто не сомневался в моей любви к сыну. Робеспьер испугался, что если я останусь в зале суда, то женщины поднимутся против моих судей и потребуют освободить меня и вернуть мне моего сына.
— Ах, мадам, мадам! — всхлипывала Розали.
Она опустилась на колени возле моей кровати и горько плакала.
Меня снова привели в суд. Я выслушала перечисление своих грехов. Я составила заговор с иностранными державами. Я вовлекла своего мужа в преступления. Я растратила деньги страны на Трианон и своих фаворитов. Были упомянуты Полиньяки. Однако ничего не было сказано о том другом гнусном обвинении.
Потом стали задавать вопросы присяжным заседателям:
— Можно ли считать установленным, что имели место интриги и тайные сношения с иностранными державами и другими внешними врагами Республики и что эти интриги и тайные сношения имели своей целью оказать им кратковременную помощь, которая позволила бы им вступить на французскую территорию и облегчила бы продвижение их армий по этой территории?
Признана ли я виновной в участии в этих интригах?
Можно ли считать установленным, что имели место интрига и заговор с целью развязать в Республике гражданскую войну?
Признано ли, что Мария Антуанетта, вдова Людовика Капета, принимала участие в этой интриге и заговоре?
Меня отвели в маленькую комнатку рядом с Главной палатой, пока присяжные принимали решение. Однако приговор был уже предрешен.
Наконец его огласили. Я была признана виновной и должна была понести наказание смертной казнью.
Я сижу в своей комнате и пишу. Осталось рассказать совсем немного.
Сначала я должна написать Элизабет. Я думаю о том, что сказал о ней мой сын, и, зная о ее целомудренной душе, хорошо понимаю, как она потрясена. Я должна заставить ее попытаться понять.
Я взялась за перо.
«Тебе, сестра, пишу я в последний раз. Меня только что приговорили. Но не к позорной смерти — ведь позорна она лишь для преступников — но к воссоединению с твоим братом. Невиновная, как и он, я надеюсь проявить такую же твердость, какую проявил он в свои последние минуты. Я спокойна, как человек, у которого нет ничего позорного на совести. Я глубоко сожалею, что вынуждена покинуть моих несчастных детей. Ты знаешь, что я жила только ради них и ради тебя, моя добрая сестрица. В каком положении я оставляю тебя, которая из привязанности к нам пожертвовала всем ради того, чтобы быть с нами!..»
Я продолжала писать о моей дорогой дочери, которую, как я слышала, отделили от Элизабет. Я хотела, чтобы она помогала своему брату, если это возможно… И еще я должна написать Элизабет о моем сыне. Я должна попытаться заставить ее понять.
«…Я вынуждена упомянуть о том, что так ранит мое сердце. Я знаю, сколько горя этот ребенок, должно быть, причинил тебе. Прости его, моя дорогая сестра! Вспомни о его возрасте и о том, как легко заставить ребенка сказать все что хочешь, даже то, чего он не понимает. Надеюсь, что наступит день, когда он лучше осознает, чего стоят твои великодушие и нежность…»
Слезы застилали мне глаза, и я не могла больше писать. Но позже я снова возьмусь за перо и закончу это письмо.
Вот-вот придет мой час.
За мной приедет телега. Они подрежут мне волосы, они свяжут мне руки за спиной, и я поеду по улицам хорошо знакомым путем, которые проезжали многие друзья моих прежних дней… которым проехал до меня Луи. Я поеду по улицам, по которым когда-то проезжала в своей карете, запряженной белыми лошадьми, где мсье де Бриссак когда-то сказал мне, что двести тысяч французов влюблены в меня… По улице Сен-Оноре, где, может быть, за мной будет наблюдать мадам Бертен, на площадь Революции к этой чудовищной гильотине.
Люди будут кричать на меня, как уже делали это прежде много раз, а я, пока еду, буду думать о своей жизни. Я не увижу улиц с этими кричащими и жестикулирующими толпами, требующими моей крови. Я буду думать о Луи, который проехал там до меня, об Акселе, который горюет где-то… Ах, не оплакивай меня слишком горько, моя любовь, ведь все мои мучения останутся позади! Я буду думать о моем мальчике и молиться о том, чтобы он не испытывал слишком сильных угрызений совести. Мой дорогой… это ничего! Я прощаю тебя… Ты не знал, что говорил.