Андрей Климов - Моя сумасшедшая
Его перебил возглас из толпы: «Холуй!» Юлия поежилась — сейчас грянет скандал. Шуст, однако, даже не запнулся.
Скандал тут же замяли: Михася Лохматого, пьяного до икоты поэта, чья-то крепкая рука выдернула из первого ряда и, зажав рот, втащила за спины плотно обступивших могилу людей. Там стояли те, кого она хорошо знала, — тесная кучка, и с ними Казимир Валер, художник. Она не могла не узнать эту худощавую сутулую спину, прямые плечи, длинные легкие волосы, хрипловатый, полный насмешки голос. Руки его летали — как всегда, когда он был нетрезв… Впрочем, Казимира она видела трезвым всего однажды — это было… задолго до Балия.
Муж, будто прислушиваясь к этим мыслям, наклонился к ее уху и негромко произнес:
— Еще пара выступающих, и кончено. Ты как? Не устала?
— Нет.
— Я тебя отвезу.
— Мне нужно повидать родителей. И еще я хотела бы подойти к близким Хорунжего… попозже.
— Только тебя там и не хватало, — Вячеслав Карлович выпрямился. — Не валяй дурака, Юлия. На твоем месте я бы… Как долго они говорят, будто покойнику не все равно… Ладно, поступай как знаешь…
Она чувствовала, что должна подойти к Олесе. Именно сейчас.
Балий, не дожидаясь конца, уехал. И слава Богу. Теперь она могла хотя бы положить цветы на могильный холм. Гроб опустили, комья глины застучали по крышке под фальшивые вскрики оркестра. Провожающие еще плотнее сгрудились у того места, где теперь предстояло вечно спать Петру Хорунжему.
Прижимая букет к груди, Юлия пошла было туда, но внезапно столкнулась с Казимиром Валером. Тот, слегка пошатываясь, выбирался из толпы вместе с женой. Женщина держала его за руку. Сердце Юлии мучительно сжалось. Художник хмуро кивнул, она уступила дорогу и ахнула от неожиданности — кто-то крепко сжал ее локоть. Рядом стоял Филиппенко.
— Юля, — произнес он, — здравствуйте. Я неважно вел себя накануне. Нервы. Вот — хочу повиниться.
— Пустяки, — она поискала глазами Олесю Клименко. — Вы сказали самое главное, Андрей Любомирович. Он действительно был хорошим человеком…
— Да, сегодня всем нам нелегко… Вас подвезти? Мы с Вероникой…
— Спасибо, не стоит.
— Ну что ж… я на дачу. Не забывайте нас, заглядывайте.
— Всего доброго, — она рассеянно кивнула, а затем все-таки пошла к могиле. И внезапно почувствовала себя абсолютно никому не нужной. Ни здесь, ни где-либо еще.
Тем временем, затерявшись в толпе, с нее не спускал глаз мужчина среднего роста и ничем не выделяющейся внешности, одетый в темно-серый, самого рядового покроя костюм. Особых примет у него не имелось, за исключением левой руки. На ней не хватало трех пальцев, поэтому мужчине приходилось носить перчатки, а чаще держать руки в карманах. Фамилия его была Ягодный. Светлая двухдневная щетина покрывала слегка одутловатое, замкнутое и сосредоточенное лицо мужчины.
Он проследил за тем, как жена Вячеслава Карловича положила цветы в общую груду, отметив, что при этом она перекрестилась. Затем немного постояла в раздумье, глядя на кучку родственников покойного, и направилась к главному выходу.
Мужчина надел кепку и последовал за ней. Кладбище начало пустеть.
Юлия сразу поняла: ей не дождаться, чтобы Олеся осталась одна. Люди шли вереницей, что-то говорили, и многие так и оставались рядом с ней и Тамарой. Даже Шуст вертелся там же — Тамара резко и нервно что-то доказывала, и тот с пониманием кивал. Рядом неприкаянно бродил горбун Иосиф Гаркуша. Лицо калеки — Юлия всегда поражалась тонкости его черт — было заплакано. Еще в незапамятные времена Гаркуша был клиентом ее отца — кажется, его обвиняли в растрате каких-то казенных денег, но в конечном счете оправдали. Теперь он приобрел известность по другой причине — как самый влиятельный литературный критик в республике. Казнил и миловал. Олеся рассказывала, что ее отчим регулярно получал от горбуна бессвязные, чуть ли не любовные письма, но два года назад они прекратились, как прекратились в журналах и статьи за подписью Гаркуши о творчестве Хорунжего. Его сменил Шуст — тот пощады не знал.
Не было наркома Шумного, не было Павла Юлианова. Почему-то никого из киевлян… К Тамаре Клименко приблизился Булавин, произнес несколько слов, затем обнял мать Хорунжего, задержался возле Олеси. Девушка взяла его под руку, они прошли вместе несколько шагов по аллее, затем Олеся, заметно прихрамывая, вернулась к своим.
Юлия вздохнула и, уже не оглядываясь, поспешила к воротам, где ее ждал серый «опель» Балия.
Шофер распахнул перед ней заднюю дверцу и равнодушно поинтересовался:
— Куда едем?
— На Конный, — сказала Юлия.
Этот угрюмый парень отлично знал адрес — не раз возил ее к родителям. Их квартира теперь находилась в Советском переулке, второй от угла пятиэтажный, бывший доходный, дом. Кивнув, шофер ловко вывел «опель» из месива беспорядочно столпившихся у ворот кладбища извозчиков и авто.
Юлия откинулась на кожаную подушку сидения, пахнущую Вячеславом Карловичем, и устало прикрыла глаза. Папироса показалась ей горькой.
С Казимиром Валером она познакомилась случайно. По поручению отца Юлии пришлось отправиться на дачу Филиппенко, а Казимир как раз тогда писал портрет Елизаветы Францевны. Художник ежедневно приезжал в поселок с рабочим поездом, Юлия же старалась избегать поездок по железной дороге. Выглядела она в то время чистенькой буржуазной барышней, и в заплеванном подсолнечной шелухой вагоне на нее косились — кто с насмешкой, кто с откровенной угрозой. Приходилось ждать оказии, а в тот день к Веронике отправилась Марина Ивановна — наниматься няней к детям, и прихватила ее с собой…
Почему она так запомнила все эти мелкие подробности? Марина Ивановна, в прошлом преподавательница гимназии, явилась к матери совершенно неожиданно. Плакала, жаловалась на нищету, просила рекомендовать приличным людям. Мать звонила Филиппенко и Веронике, потом был нанят извозчик. В пролетку погрузили все ее вещи — Марина Ивановна ехала «ва-банк», однако «ваньке» все-таки было приказано дожидаться на случай отказа. Может, потому и запомнилось, что всю дорогу учительница настойчиво расспрашивала о брате, а Юлия упорно отмалчивалась? А может, потому, что ей тогда было всего семнадцать и она влюбилась?
Отказа не последовало. Три языка и педагогический опыт сделали свое дело. Обрадованная Марина Ивановна тут же бросилась к пролетке, расплатилась и отпустила возницу. Юлию усадили обедать, за столом был художник — вот тогда она его и увидела так близко впервые.
Сказать, что она восхищалась его живописью, мало. И то, что Казимир Валер, прославившийся своими фресками, тончайшей книжной графикой и одновременно легендарными загулами, человек отчаянный и свободный, сидит напротив, устало усмехается, а на его прекрасных руках все еще видны следы неотмытой краски, заставило ее сердце биться сильно и неровно. Она даже и не смогла прямо взглянуть на него. Валер отказался от вина, и Юлия тоже, сославшись на то, что ближе к вечеру ей нужно возвращаться, то есть ехать поездом. Тогда он предложил ей себя в попутчики, и она, покраснев, отчаянно смутилась.
Стоял конец августа, необычно жаркий. После обеда Юлия спустилась к реке. Здесь было безлюдно, вода мутновата, у берега покачивались изъеденные водяным жучком листья кубышек. Потом она ждала художника на скамье перед домом, и все было как в тумане — он долго не шел, из сада доносились детские голоса, гремела посуда в кухне. Потом ее окликнула Вероника Станиславовна: «Голубушка, передайте это родителям!» — и протянула ивовую корзинку, полную отборных яблок и винограда. Корзинка оказалась тяжеловатой, и Казимир, взяв ее из рук Юлии, нес всю дорогу и позабыл вернуть, а она не осмелилась напомнить…
Он спустился с крыльца налегке — этюдник с кистями и красками оставался у Филиппенко до следующего сеанса, — вышел вместе с Юлией за ворота, коротко взглянул на лачугу Зюка Бушмака, пробормотал: «Отакоï!» и больше до самой платформы не произнес ни слова. Юлия едва поспевала за ним, упорно глядя под ноги, хотя знала дорогу к станции на ощупь. Только в поезде Казимир ожил — словно тяжелый, наэлектризованный мужскими телами воздух переполненного вагона был для него живительным. Вскоре они перебрались в тамбур, где было как будто посвободней, но Казимиру по-прежнему приходилось всем корпусом оберегать Юлию от толчков.
О чем они говорили, Юлия совершенно не запомнила — в памяти остались внимательные, серые с зеленцой, чуть навыкате глаза, нежная, как у ребенка, кожа лица и то, как он брезгливо щурился, когда из вагона валом накатывал смачный гогот вперемешку с матерщиной. На Южном вокзале разошлись не прощаясь. Валер сухо кивнул, будто в городе сразу же потерял к ней всякий интерес, а она еще долго растерянно смотрела художнику вслед.