Андрей Климов - Моя сумасшедшая
К счастью, приехали быстро — ветеринар жил в ближнем пригороде. Дверь открыл рослый, угрюмого, как ей показалось, вида парень и тут же принял у нее Фрая. Это и был Никита Орлов.
Потом, уже после того, как Федор Степанович сделал все необходимое, сели за стол. Обедали со спиртным, Петр продолжал дурачиться, поддразнивать Лесю, болтать глупости. В конце концов она, разозлившись, заявила, что не поедет в одной машине с двумя старыми и вдобавок нетрезвыми идиотами, а домой доберется сама. И удивилась: отчим как будто даже обрадовался этому. Вскоре оба уехали, а Олеся с симпатичной теткой Никиты — звали ее Саломеей — долго пили чай, а ближе к вечеру Никита вызвался отвезти ее на бричке в город и пошел запрягать.
Потом они бесконечно долго тряслись по ухабам. Олеся отмалчивалась, а Никита от природы был не из разговорчивых. Она сошла на Красных Писателей, неподалеку от дома, буркнула «спасибо» и даже не оглянулась, уходя.
Гораздо позже она поняла, что Хорунжий все это спланировал: и знакомство, и ссору.
Щенка Федор Степанович поставил на ноги в две недели. Никита привез Фрая все на той же бричке и с тех пор стал изредка заглядывать к ним после занятий. Тамара его тут же окрестила «наш женишок», а Хорунжий только ухмылялся. Иногда они с Никитой усаживались за шахматы; в такие вечера Леся закрывалась у себя и не входила в кабинет отчима…
Теперь — пустой, полутемный, с задернутыми шторами. Там его книги и навсегда погашенная настольная лампа.
От этой мысли внутри у нее все помертвело. Чтобы не расплакаться, Леся глубоко вдохнула, прикрыла глаза и тут же почувствовала тошноту. Ком подступил к горлу, она сглотнула, пытаясь избавиться от ужасного вкуса во рту, и напряглась как струна. Вот оно — опять. То, что она подозревала и чего боялась…
В конце апреля Никита на неделю уехал к родителям в Россию, мать — в служебную командировку, и они с Петром остались вдвоем. До этого они почти не разговаривали, тем более, что все это время он выглядел подавленным. В тот вечер он допоздна засиделся за ужином в компании Лохматого и Юлианова. Но как только за ними захлопнулась дверь, Петр без стука ворвался в ее комнату.
— Ты с ним спала? — его черные, как антрацит, глаза косили от ярости. — Отвечай!
Он схватил ее за плечи. Она почувствовала боль, услышала запах спиртного, но не подала виду.
— Нет, с Никитой у нас ничего не было.
— У нас?
— У меня.
— Зачем же ты с ним нежничаешь?
— Ты сам этого хотел.
— Ты не врешь мне, Леся? Я без тебя умру.
— И со мной умрешь.
— Кохаю тебе.
— Дурню, — пробормотала она, обнимая его.
— Так. Свята правда. Xi6a ж тo6i зрозумiти, як я скучив…
Они еще не раз были вместе. Даже когда вернулась из командировки мать.
Догадывалась ли Тамара? Скорее всего, нет. Она ревновала к другим, к другому. И совершенно не понимала, что за человек ее муж. Верила сплетням, что у Хорунжего полгорода любовниц, а он женщин мучительно жалел… Эту его нежность Леся знала с детства, когда Петр приголубил ее, заменив и мать, и отца.
Что могло свести их с Тамарой? Леся хорошо помнила, как они с матерью колесили по местечкам и селам от Днепра до задонецких степей. Ни дома, ни еды, ни одежды — не говоря уже о школе и друзьях. Ее револьвер в тяжелой рыжей кобуре, кожанка, пропахшая конюшней и немытым телом… ничего женского. На вопрос, где отец, Тамара коротко отвечала: «Надеюсь, уже в могиле, контра». Потом возник Хорунжий, и шестилетнюю Лесю отправили в Полтаву, к его матери, на целый год — пожить в тепле и откормиться. В ту пору она была черной, тощей и совершенно дикой. Через год он приехал и забрал ее к себе — уже навсегда…
Из оцепенения ее вывел Никита. «Олеся, не нужно тут стоять, — тревожно зашептал он. — Ты должна быть со всеми. Так полагается».
Она покорно пошла сквозь толпу следом. Встала позади бабушки, нащупала шершавую холодную ладонь и крепко сжала. Та обернулась и сразу отвела взгляд. Ни слова, ни слезинки. Будто не ее сына хоронят. Рот Тамары был накрашен криво и ярко, под руку ее поддерживала Никитина тетушка Саломея, под другую — ее, Лесин, жених. Майя Светличная, жена Филиппенко, Фрося — сестра Булавина… еще кто-то из соседей по писательскому дому. Выстроились полукругом…
Впервые за это утро она решилась взглянуть в лицо Петра. Он просто спал.
Леся крепко сжала веки, чувствуя, как распухает жгучий ком в горле. За всю свою жизнь она никогда, ни единого раза не видела Петра Хорунжего спящим.
Первым держал речь Назар Смальцуга.
Рубчинская поискала глазами Олесю — вот она, позади матери. Голова низко опущена, лицо в тени. Тамара тяжело, всем весом тела, опирается на руку неизвестной круглолицей заплаканной женщины.
Юлия хорошо знала Смальцугу, правую руку наркома Игоря Богдановича Шумного. Получив назначение, Шумный просил в первые заместители Александра Булавина, но ему отказали. Игорь Богданович не терпел партийных функционеров, среди которых попадалось немало темных личностей с непредсказуемым характером, Булавина же он хорошо знал. Тот был родом из Белгорода, еще в ранней молодости осел в Харькове. Закончил филологический в университете, а из аспирантуры Шумный сманил его в наркомат. Поначалу с Шумным работал Юлианов, затем первый муж Майи Светличной, умерший в двадцать восьмом от сердечного приступа прямо в служебном кабинете, а теперь — Смальцуга. Александра Булавина, уступая Шумному, назначили секретарем наркомата.
Смальцуга родился лет сорок назад в Каменце-Подольском в семье скорняка. Подростком по пьяной лавочке убил человека, революцию встретил с восторгом, в тридцать лет имел двух сыновей, а в тридцать восемь — диабет. В городе ходили упорные слухи, что в наркомат его посадил Балий.
Вячеслав Карлович, наконец-то сняв шляпу и обнажив острую, сильно прореженную макушку, держал Назара Смальцугу прозрачным, ничего не говорящим взглядом. Он знал, что Назар пьянствует, поколачивает жену, свински груб с подчиненными и понемногу подворовывает, — норма для выдвиженцев его уровня. Но то, что он вздумал кропать стишки и таскаться по редакциям, было Вячеславу Карловичу не по душе. Хотя Юлия и сказала с улыбкой, бегло просмотрев написанное заместителем наркома: «Это скоро пройдет».
Назар приблизился к могиле — огромный, рыхлый, багроволицый. Оступился, боднул всклокоченной головой, и Балий слегка поежился, когда над кладбищем разнесся плачущий рык:
— Брати мoï, cecтpи!..
Толпа зашевелилась, переглядываясь, но ничего особенного не произошло. Смальцуга извлек платок, отер взмокшее суровое лицо, важно выдержал паузу и отбарабанил с десяток фраз, подобающих чиновнику его ведомства.
Юлия даже огорчилась — только и нашлось, что два человеческих слова.
Назар часто наведывался к мужу. Юлия сталкивалась с ним то в городской квартире, то в дачном поселке. При встречах Смальцуга косолапо обминал ее, косился в сторону и гудел «День добрый!». Она кивала и молча шла дальше. Вокруг него всегда витало облако запахов — сложная смесь ацетона, похмельного пота, сырого лука. Как-то поздним вечером муж распахнул дверь ее комнаты и торопливо проговорил: «Назару плохо, побудь там, я пошлю за врачом!» Она бросилась в кабинет — на диване распласталось обмякшее огромное тело. Пепельное лицо, мокрые от пота седеющие виски. Юлия схватила со стола плитку шоколада и стала заталкивать в закушенный, сопротивляющийся рот, пока Балий накручивал диск телефонного аппарата. Еще один гость, Иван Шуст, фигура из союза пролетарских писателей, откинувшись на высокую спинку стула, не сводил испуганных глаз с ее измазанных шоколадом пальцев. Она налила воды из графина, Назар захрипел: «Уйди!», однако Юлия заставила его выпить все до дна. На лице Шуста, уже пришедшего в себя, блуждала игривая улыбка: «Может, ему и коньячку теперь, Юлия Дмитриевна?»…
На кладбище Иван Шуст был собран, гладко выбрит, скромно одет и в меру скорбен.
«С одной стороны, — услышала Юлия, — Петр Георгиевич Хорунжий стоял у истоков пролетарской литературы и имел немалые заслуги. Он многого достиг в творчестве, ошибался, искал… — Шуст поправил узел галстука, — но всегда оставался… верен себе. С другой стороны, иначе как малодушием его поступок назвать невозможно…»
Его перебил возглас из толпы: «Холуй!» Юлия поежилась — сейчас грянет скандал. Шуст, однако, даже не запнулся.
Скандал тут же замяли: Михася Лохматого, пьяного до икоты поэта, чья-то крепкая рука выдернула из первого ряда и, зажав рот, втащила за спины плотно обступивших могилу людей. Там стояли те, кого она хорошо знала, — тесная кучка, и с ними Казимир Валер, художник. Она не могла не узнать эту худощавую сутулую спину, прямые плечи, длинные легкие волосы, хрипловатый, полный насмешки голос. Руки его летали — как всегда, когда он был нетрезв… Впрочем, Казимира она видела трезвым всего однажды — это было… задолго до Балия.