Андрей Климов - Моя сумасшедшая
Кроме того, ему предстояло в числе первых произнести прощальное слово.
Сам полпред ОГПУ по Украине, которому знающие люди уже прочили пост наркома внутренних дел, находился недалеко от свежевырытой могилы, но как бы в стороне и, казалось, никакого отношения не имел ни к этой могиле, ни к своим подчиненным, ни к тому, что творилось за воротами кладбища. Вячеслав Карлович присутствовал как частное лицо. В плаще, несмотря на теплую погоду, застегнутом на все пуговицы, в светло-коричневой фетровой шляпе, твердо насаженной на острую лысеющую макушку и затеняющей лицо полями. Рядом стояла его молодая жена как бы в полутрауре — темная кружевная косынка, оттеняющая медный блеск пышных волос, рука, прижимающая букет к узкому бедру, обтянута черной лайковой перчаткой.
И ее, и Вячеслава Карловича исподтишка разглядывали — Юлия все время чувствовала на себе внимательные и настороженные взгляды. Не удивительно — едва ли не впервые она появилась на людях с мужем. Отца и матери здесь не было и быть не могло, хотя родители высоко ценили книги Хорунжего и его самого знали достаточно близко. Сразу после похорон Юлия собиралась отправиться прямо к ним: врачи все еще настаивали, чтобы отец не выходил из дому, и это ее тревожило. Она поискала знакомые лица среди тех, кто получил пропуска на кладбище, — народ начал подтягиваться к валу из венков, окружившему глинистую яму, — и увидела Олесю Клименко. Девушка стояла в стороне от всех.
В этом не было умысла: спускаясь по широким ступеням писательского клуба, Леся угодила каблуком в трещину между гранитными блоками, оступилась и подвернула ногу. Никита тут же подхватил, довел до чьей-то машины, усадил и отправил, а сам вернулся к Тамаре и матери Хорунжего и вместе с ними шел за гробом.
«Эмке» пришлось двигаться в объезд, но все равно они далеко обогнали траурный кортеж. У ворот кладбища к машине бросился, козыряя на ходу, милиционер. Распахнул дверцу, а заметив, что девушка прихрамывает, вежливо предложил проводить. Олеся отказалась и заковыляла по главной аллее. Единственное, чего ей сейчас хотелось, — остаться одной.
Через некоторое время на аллее показался разукрашенный полотнищами кумача грузовик. За ним к месту захоронения вразброд тянулась избранная публика. Однако Олеся не спешила присоединиться к тем, кто пришел сам или был назначен участвовать. Щиколотка распухла, но уже не ныла, и обморочная желтизна удлиненного, слегка цыганистого лица девушки была вызвана вовсе не этой болью. Она провела ночь без сна и держалась из последних сил, чтобы не предать Петра слабостью или слезами до самого конца.
Девушка закрыла глаза и изо всех сил сжала кулаки. Ногти до крови впились в ладони. Господи, как же она ненавидит их всех: и ближних, и дальних. Никто не удержал его, не остановил — ни один! Она знала, что это невозможно: он всегда все решал сам, но ведь наверняка был хотя бы крохотный шанс!.. И проститься с Петром ей тоже не дали. Тело доставили в морг Института судебной экспертизы, а из морга — прямо в писательский клуб. Кто одел его, кто последним видел его плечи, маленькие сильные кисти, родинку на правом запястье? Кто последним поцеловал его упрямо сжатый рот?..
Не она…
Неожиданно приехала из Полтавы бабушка, вся в черном, молча обминала углы, исподлобья скорбно поглядывала на нее; матери не было дома с утра четырнадцатого. Олеся собиралась на рынок в надежде раздобыть ранней зелени и — как ей давно хотелось — творога. Петр должен был вернуться дня через три, и тогда бы она улучила момент и все ему сказала… Уже на пороге бабушка позвала ее к телефону, и, пока она коротко говорила с Никитой, вдруг прижалась лицом к ее спине и всхлипнула. Леся обернулась, весело чмокнула ее и побежала вниз.
Никита ждал на углу. Не здороваясь, он грубо брякнул: «Хорунжий застрелился!» — «Какой Хорунжий? — она, не понимая, вопросительно смотрела на его красное злое лицо. — Ты врешь. Мне сказали бы первой…» — «Твой отчим умер… Леся! Дай руку! Куда ты? Я ни в чем не виноват. Твоя мать просила сообщить…» — «Убирайся! — закричала она. — Лучше бы ты молчал. Лучше бы я никогда ничего не знала!..»
Потом ее от всего отстранили. Заставили сидеть у себя в комнате и сходить с ума. Мать за два дня стала похожей на головешку с пожарища. Все время что-то бессвязно бормотала, взгляд ее тупо блуждал, а когда кто-нибудь приходил, бросалась к вошедшему с криком: «Как он мог? Как посмел!?» Потом постучалась маленькая Майя Светличная, вошла, присела на краешек постели, сверкнула изумрудными глазами и произнесла: «Петр был следующим. А Тамару не суди. Позаботься о своем будущем. Тебе, девочка, нужно как можно скорее уезжать отсюда»…
Леся оторвала глаза от земли под ногами — сухая хвоя, космы тонкой травы, мелкий мусор.
Площадка вокруг могилы уже до отказа заполнилась людьми. Стоял красный с черными фестонами ящик, в котором восковой куклой в атласной упаковке, весь в мятых цветах, лежал Петр. Однажды он сказал, что умирать необходимо, что после смерти человек возвращается к самому своему началу — и ему больше нечего скрывать от мира: ни слабость, ни страх, ни собственную подлость, ни желания.
Невыносимо было смотреть в ту сторону. Чтобы не выдать себя, Леся исподлобья огляделась.
Она сразу же заметила Юлию Рубчинскую, давнюю приятельницу, еще со времен музыкальной школы. Нынешняя Юля… Ее кружевные перчатки, дорогой костюм, белолицый, с намечающимся брюшком мужчина в широкополой шляпе, тесно стоящий рядом, — все это было тем, о чем Петр, посмеиваясь, говорил: «Piд розпадається, а клас стоïть». Мужа Рубчинской он называл «хижак гостроголовий» и не судил Юлию: «Вона помилилася. Твоя, Лесю, колежанка, схожа на всю Украïну — хай недобре, аби живi…»
Неожиданно встретившись взглядом с Рубчинской, она вздрогнула: все что угодно можно было прочесть на этом тонком чистом лице, только не скорбь. Они обе знали — смерть ничего не меняет, любовь не умирает вместе с человеком. И тот, кто стоит рядом с нею, пряча лицо под шляпой, к ее любви не имеет отношения.
Однажды Петр рассказал ей о муже Юлии. Дело было на охоте — травили кабана по чернотропу, и Хорунжему выпал стрелковый номер рядом с Балием. «Азартный, почище меня, — Петр щурился, что-то недоговаривая, стряхивал пепел с папиросы. — Весь раскрывается, но вдруг замечает, что что-то не так, свирепеет и тут же напяливает эту свою непроницаемую личину. Пот не просох на лбу, а глаза уже каменные, руки не дрожат, и упаси Господи промажет — никому мало не покажется… Мне даже не по себе стало… А после охоты — под водочку, как заведено, — мы малость побеседовали с Вячеславом Карловичем. Поначалу он полез было ко мне в душу, это у него профессиональное. Я отшучивался, а потом вдруг понял — кто он. Ты удивишься. Особоуполномоченный ОГПУ, шишка, ему наркомы и секретари ЦК не указ. Но и этого мало. Он, понимаешь ли, решил, что самого Бога держит за бороду. Все они там, в больших кабинетах, верят, что распоряжаются ключами от рая. Спрашивает с укоризной: что ж вы тут, письменники, все к лешему прошляпили? Что именно, извините? — интересуюсь. — А, говорит, Мессию. — Кого-кого? — удивляюсь. — Мессию, — и кивает. Чем вам чека не коллективный Мессия? Блок, поэт, уж на что не наш, и тот догадался… — Тут я вдруг разозлился. До Блока мне дела нет, говорю. Мало ли что ему в голову взбрело. Иисус-то ведь не приходил — или у вас другие сведения? — Смеется вполне искренне. А потом: вот вы как будто неглупые люди. Не все, правда. Но неужели ж вы и в самом деле думали, что революционный вихрь сметет весь старый хлам, а потом на чистом, так сказать, поле само собой восстанет Царство Божие? Без нас? Роковое, знаете, заблуждение. Без нас вам никак не справиться…»
Она вздрогнула: бесшумно приблизился Никита и бережно взял ее под руку.
— Сейчас начнут, — шепнул он. — Как ты, Олеся?
Она не ответила. Его рука была теплой и надежной. Она уже позволяла ему обнимать себя, но ни разу они не были близки по-настоящему. Никита и в самом деле оказался лучшим из всех ее сверстников — выбор Петра был безошибочным.
Именно тогда они с Хорунжим впервые по-настоящему поссорились, и тут на глаза ей попался Никита. От того, что она обратила на него внимание, он окончательно потерял дар связной речи. Хотя и говорить им было особо не о чем, оставалось целоваться. Никита оказался неловким, очень добрым и милым. Леся узнала, что его родители живут в России, где-то за Уралом, а сам он заканчивает здесь сельскохозяйственную академию. Петр Хорунжий был в приятельских отношениях с мужем Никитиной тетки. Звали его Федор Степанович, он был отличным ветеринаром, а заодно — страстным охотником. Непонятно, как уж это в нем совмещалось.
А познакомились они с Никитой сразу после того, как Фрай, щенок спаниеля, принадлежавший Юлианову, подхватил чумку. Фрай уже едва дышал, когда было решено везти его к Федору Степановичу. Одолжили машину у Булавина, за руль сел Юлианов, рядом Петр, а на заднее сидение — Леся со щенком, завернутым в шерстяной платок. Неизвестно, почему оба ее спутника всю дорогу отпускали шуточки и хохотали, тогда как Леся, держа на коленях умирающего пса и едва не плача, осторожно гладила его, трогала горячий, в шершавых корках, нос и уговаривала подождать.