Владислав Бахревский - Смута
Умер Ян Петр Сапега в Кремле, в доме царя Шуйского, 14 сентября 1611 года.
22В самом начале октября забытого всеми патриарха Гермогена посетил Михаил Глебыч Салтыков. Принес на подпись грамоту.
«Наияснейшему великому государю Жигимонту III великого Московского государства ваши государские богомольцы: Арсений, архиепископ архангельский, и весь освященный собор, и ваши государские верные подданные бояре…»
Гермоген брезгливо бросил грамоту прочь от себя.
– Верные подданные! Михаил Глебыч, ты же знаешь, я не подпишу. У тебя даже надобность во мне отпала. За короля Арсений молится.
– Неужели, владыко, ты так и не пробудился от своих старых снов? – В голосе Салтыкова прозвучало искреннее недоумение. – России уже нет. Народ мыкает горе, даже не ропща. Устал. Царству нужен заемный, чуждый да хоть сатанинский, но порядок. Бог даст, может, и возродимся. Не пропали под Батыем, не пропадем и под Сигизмундом. Еще и ума наберемся.
– России Сигизмунд не надобен! – твердо сказал Гермоген. – У России свой будет царь, русский.
– Но когда?
– Через год.
– Почему же не через полгода? А может, через десять лет? Не смеши меня, Гермоген, пастырь без овец. Я с Юрием Никитичем Трубецким, с дьяком Яновым еду звать на московский стол короля Сигизмунда. Ему владеть державой.
Гермоген встал, рукой указал на икону Спаса.
– Вот нам Свидетель. Я говорю – через год на высоком на пресветлом столе Московского царства воссядет пресветлый, русоголовый, русский царь. Царь Света.
Салтыков свернул грамоту.
– Гермоген, добрая душа! Если бы царства строились упрямством да светлыми помыслами… Ты – младенец, патриарх… Ты пророчествуешь, но я – тоже этак могу. – Протянул руку в сторону иконы. – Ты, патриарх, из-за своего упрямства помрешь в этой келии, никому не нужный и всеми позабытый, – от голода… Сегодня я еще могу тебе помочь, завтра меня здесь не будет. В Кремле голодно, но большой голод впереди!.. Я жду твоего разумного слова, стоя перед тобой.
Постоял, перешел на порог.
– Жду твоего слова на пороге.
Постоял, вышел за дверь.
– Жду твоего слова за твоей дверью. Позови меня, Гермоген! Через мгновение будет поздно.
У святейшего даже сердце умолкло, лишь бы не беседовать с изменой.
– Прощай! – крикнул Салтыков. И долго было слышно, как боярин уходит…
ПоследнееВ Кремле, где хоть признак власти, но он был, – у боярина Федора Ивановича Мстиславского, у боярина Ивана Никитича Романова, у боярина Федора Ивановича Шереметева, где бок о бок с мужьями мыкали осаду от русских людей русские боярыни, где инокиня Марфа подкармливала, от себя отрывая, отрока драгоценного, стольника Михаила Федоровича, – голодом и жаждой, по неистовому желанию поляков, но сообща со всем этим сановным русским людом, был умерщвлен святитель Гермоген, стоятель против врагов крепкий, обличитель предателей Отечества, разорителей православной христианской веры.
Его пересохшие губы сомкнулись, и глаза закрылись, и сердце остановилось 17 февраля 1612 года.
Надругаться над святым человеком дело антихристово, для исполнителей черной воли оно не хлопотно, не тяжело – дунул, и свеча погасла.
Тяжела и суетна расплата.
Весной 1612 года за собаку кремлевские солдаты платили друг другу пятнадцать злотых, за кошку – восемь.
Осенью началось людоедство. Пан Трусковский съел обоих своих сыновей. Еще один шляхтич избавил себя от мук голода, приготовляя обеды из своего слуги. Солдаты, сначала таясь, а потом открыто, пожирали убитых товарищей.
Когда 22 октября войска Пожарского и Трубецкого взяли Китай-город, в солдатских котлах варилась человечина.
Что же до русских, то было еще много подлостей против самих себя. Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой со всеми дворянами и ополченцами, по хлопотам Ивана Плещеева, 2 марта присягнул самозванцу Сидорке, царившему во Пскове. Песня была старая: спасся, скрывался, а теперь вот он – неубиенный Дмитрий Иоаннович.
Спохватился и король Сигизмунд. В конце августа повез-таки в Москву на царство своего сына, златокудрого королевича Владислава, умницу.
2 октября они были в Смоленске, 16-го в Вязьме. Пытался король взять Волок дамский, сил не хватило. Речь Посполитая отвернулась от авантюры. Всего одну тысячу наемников привел с собой Сигизмунд. Ждали посольства из Москвы, но на царство никто уже не звал ни его величество, ни его высочество.
На войну за себя, за землю, за гробы пращуров вышел и победил русский народ. Народ всегда желает своего царя, кровного, грозного, но ласкового.
И хватило сердца его на весь народ
Вот будто весенние луга, желтые, как цыплята, от одуванчиков, и вот стоит он в этих лугах, а со всех четырех сторон идет волжская вода… Земля убывает, и деваться ему некуда, некуда бежать… Что за немыслимый разлив?! Или воды утекшие вспять пошли? И, не дожидаясь, пока зеленый да золотой островок уйдет на дно, побрел он водой к Нижнему, на кресты Спасо-Преображенского собора.
И не было у разлива конца и края, и была вода темна, и он брал ее в ладонь – не кровь ли? – но на ладони вода была прозрачная…
Он просыпался, вздыхал, радуясь дыханию супруги Татьяны Семеновны, но стоило смежить веки – и опять темная вода без края да сумеречные небеса. Воды было по колено. Утонуть не боялся, а все ж было страшно: ни избы, ни холма, ни леса, ни дерева. И он брел и брел водою, просыпаясь, чтоб набраться крепости в самом себе, и даже спешил в сон, в бесконечную маету разлива. Само сердце ему подсказывало – дотерпи, добреди до берега.
Он снова набирал воды в ладонь, нюхал, ища неведомой разгадки. И показалось ему – пришлые воды, не волжские. Дух другой. Он припускал бегом, чтоб ненароком на берег выскочить, и столбом стоял в отчаянии, потеряв из виду город, кресты соборной церкви… И опять шел, шел, молясь Богу, а потом уж молча… Ни на что не надеясь.
Вдруг полыхнуло золотом. Он перепугался – солнце. Не добрел… И тотчас сердце возрадовалось ошибке: то был купол. И он взошел на купол, и обнял темный крест, засиявший от его прикосновения. Тут и всплыла земля из-под мрака вод. Отер он пот со лба, открыл глаза – утро. Сел на постели, ошеломленный ночным приключением.
В опочивальню заглянула Татьяна Семеновна.
– Проснулся, слышу.
Жена улыбалась ласково, и он поспешил спрятать свою тревогу.
– Проснулся, голубушка… Что-то я сегодня запозднился.
– Сладко спал. Я на тебя глядела. То насупишь брови, а то все-то морщиночки вдруг разгладятся, и такой молодой, как в день венчания нашего.
– Выдумщица ты, милая!.. Пойду-ка я к Спасу, пожалуй…
– Ранняя уж к концу идет… Помолимся дома, я оладушек напекла… Обедню постоишь.
– Нефед где?
– На пристани.
– Боже ты мой! Сегодня ладья с быками с Низу должна быть. Из Васильсурска.
– Что Бог ни делает, Кузьма, к лучшему. Пусть Нефедушка сам собой ума набирается.
Кузьма поглядел Татьяне Семеновне в глаза: серы, будто сережки на иве, и зимою в них весна, и осенью.
Помолились. Сели за оладушки. Тут и дочка из церкви пожаловала.
– Батюшка, что рассказывают!
– Страшное али доброе?
– Не знаю… Смоляне Арзамас приступом взяли. Арзамасцы их пустить не хотели, а они с пищалями, с пиками, да как грянули! Арзамасцы теперь каются, плачутся… – Поделом, – сказал Кузьма, отирая бороду. – Пойду в собор, к отцу Савве Ефимьевичу.
2Шел Кузьма-говядарь по Нижнему озираючись, будто приехал в сей град из далекой страны.
Люди, как тараканы, куда-то спешат без толку. Таращатся друг на друга и друг друга не видят… Не видят, что жизнь кругом угасает… Стрельцы бердыши несут, как обузу, подолы кафтанов в грязных пятнах. У одного на локте прореха… У водовоза бочка не закрыта, вода выплескивается, переднее колесо в телеге вихляет… Утро, а на крыльце кабака, на перилах виснем висят блюющие… С какой радости упились? Нищий и тот нехорош. Руку тянет, а глазами шарит: нельзя ли чего украсть у подающего.
Шел Кузьма, шел да и стал. На домах пыль, на куполах подтеки, ржавчина, по тесовым крышам мох, соломенные – черны, сгнила солома.
Откуда взяться добру, откуда ей взяться, охоте жить, когда шестой год без царя?! Шуйский именовался царем, а царствовала безумная вольность… Самозванец – он и есть Самозванец, да и царь Борис – всего лишь похититель власти. Стало быть, не шесть – тринадцать лет Московское царство без головы своей золотой… Ныне и плохонького царя не стало: Семибоярщина. Семь пар оглобель приторочены к одной телеге. Хорошо хоть телега крепка, худая бы давно рассыпалась. Спохватился Кузьма: стоит посреди улицы, люди оборачиваются.
Пошел к собору, но не в собор, а под березы. Сел на скамейку. Поквохтывая, в траве ходила, кормилась рябая курица.
– Ишь, умная! – удивился Кузьма. – В одиночку сытней… Впору и нам разбрестись кто куда, коли глаза друг на друга поднять стыдно.