Радий Фиш - Спящие пробудитесь
— Палач Али! — Голос звучал с креста. — Не торопись! Спокойно делай свое дело!
Толпа охнула. Задвигалась. Зашевелились и в свите царевича. Детское лицо Мурада исказилось: не то заплакать собрался, не то рассмеяться. Баязид-паша, почтительно склонившись со своего седла, что-то сказал ему на ухо.
С того мига, как Шейхоглу Сату услыхал о пленении Деде Султана, ему не давала покоя мысль: как это могло статься? Неужто не удалось принять смерть в бою? Не знал разве, что обрекает себя на нечеловеческие муки?
Теперь он понял: Деде Султан не был взят в плен, он сдался сам. Сдался, чтобы остаться непобежденным.
Власть имущие, ежечасно из корысти и себялюбия продающие свою душу, убеждаются в ничтожестве людей. И непременно вознамерятся доказать, что Деде Султан, как любой другой, предаст своих братьев, самого себя, Истину, стоит только палачу Али хорошенько постараться…
Нет, не при казни присутствовали они, а при торжестве. Но что за страшное это было торжество! Не знал еще в тот миг Шейхоглу Сату, какие пытки духа уготованы Деде Султану.
Из загона вывели пленного. Большое тело его сквозь разодранную одежку просвечивало черными кровоподтеками. Руки за локти прикручены к спине. Правая — без кисти.
— Отец! — вырвалось у Доганчика.
В толпе оглянулись.
— Что, сынок? — отозвался ашик. Взглядом приказал: «Молчи!»
Мальчик закусил губу. В лице ни кровинки. В глазах такая мука, такая надежда, что старик не выдержал, пригнул ему голову. То была единственная милость, которую он мог оказать ребенку: не видеть.
Но мальчик стряхнул его руку с затылка. Себя он не жалел…
Что же, пусть смотрит, пусть запомнит!
Догана подвели к колоде.
— Отрекись и покайся! Аллах милостив! — возгласил улем.
Доган огляделся. Посмотрел на толпу. На крест. Распятый Мустафа глядел на него с креста с улыбкой. Их взгляды встретились.
— Слава Истине!
Подручный за спиной размахнулся, тяжелой палицей рассчитанным ударом перебил ему ноги. Доган рухнул головой на колоду.
— Гряди, Деде Султан!
Палач Али занес секиру и, крякнув, опустил ее на колоду. Голова Догана со стуком упала в подставленную корзину.
Пока подручные оттаскивали дергавшееся тело, смывали с колоды кровь, по ступеням взошел на помост другой. Тщедушный, невысокий, почти мальчик. Мулла Керим. Он не смотрел ни на улема, ни на толпу. Не отрывал глаз от креста.
— Отрекись и покайся. Аллах милостив.
— Гряди, шейх Бедреддин!
Все повторилось. Удар палицей. Взмах секиры. Мясницкий кряк палача. Стук отсеченной головы.
Одного за другим выводили на казнь: телохранителя Мустафы грека Костаса, над шепелявым выговором которого когда-то неосторожно посмеялся Доган, гуляма Хайдара, карабурунских артельных старейшин, предводителей крестьянских ватаг, бывших воинов наместника, захваченных с оружием в руках, с обритой головой в одежке из одного куска.
Каждого встречал Деде Султан со своего креста улыбкой. Каждого провожал долгим прощальным взглядом. Лишь изредка тряс головой, чтоб влага не застилала взор. И слезы скатывались по его щекам, падали на обнаженную грудь.
Никто не покаялся. Ни один не попросил пощады. Корзины полнились отрубленными головами. Обезглавленные тела грудились на краю помоста. Высоко поднявшееся осеннее солнце тускло блестело в темных лужах крови, застывавшей на досках помоста, на земле, сверкало на вившихся тучами зеленых мухах. Палач Али отирал рукавом пот. Толпа потрясенно молчала.
В свите царевича обозначилось беспокойство. Не так было задумано. К Баязиду-паше подъехал наместник. Визирь что-то сказал ему. Тот подозвал начальника стражи. Десятники передали по рядам команду. Служки кадия стали протискиваться к стоявшим в толпе муллам, ученикам местного медресе.
На помост вывели одного из туркменских резвецов, пришедших в Карабурун с Текташем из-под Халеба. Глашатаи прокричали:
— Покайся, безбожник. Аллах милостив!
Губы джигита зашевелились, но слов его никто не слыхал. Их заглушил рев сотен воинских глоток, поддержанный криками мулл:
— Смерть безбожнику!
И в толпе подхватили:
— Смерть! Смерть! Смерть!
Что говорят казнимые, больше нельзя было расслышать. Ашик читал ответы по губам: «Гряди, Деде Султан!»
В криках толпы слышалось радостное облегченье.
Вдруг уверовала она, что на помосте — преступники, и вера эта разом обратила поругание человеческого образа, к которому люди чувствовали себя причастными своим молчанием, в утверждение справедливости. Возбужденные Видом крови, подстегиваемые злобой за недавнее смущенье, за пережитый стыд, вопили, требуя смерти для тех, кто отдавал за них свои души.
Стало вдруг нечем дышать. Сату посмотрел на Доганчика. Тот медленно оседал на землю. Подхватив на руки его обмякшее легкое тело, ашик стал пробираться вон из толпы.
Войдя во двор соборной мечети, возле которой они вчера искали писца, Сату осторожно положил его на приступок у источника. Набрал в ладони воды, побрызгал мальчику на щеки, обтер лоб. Принялся растирать запястья.
Доганчик открыл глаза. Краска медленно возвращалась на его лицо. Негромко звенела вода, ниспадая в мраморный желоб. Откормленные голуби ворковали под карнизами. Далеким морским гулом долетали во двор крики толпы. В распахнутых дверях мечети стоял полумрак. В глубине его поблескивали хрустальные подвески огромных, свисавших на тонких цепях светильников. Старый слепец, стоя на коленях, беззвучно шептал молитвы. Покоем и миром дышало вокруг. Уж не кошмарный ли сон привиделся им?
Из арки выбежал подпоясанный веревкой человек. Голова непокрыта, взгляд безумен. Ноги босы. Руки измазаны грязью. Заметил лежавшего на приступке мальчика, остановился. Закричал истошно:
— Не зовите павших за Истину мертвыми! Они живы! Пламя — ваше убежище! — На его губах показалась пена. — Пламя! Горим! Горим!
Доганчик, испуганный криком, сел. Муэдзин, направлявшийся к минарету возглашать призыв к полуденной молитве, остановился. Подошел.
— Уймись, Атеш! Не то опять посадят на цепь. — Он обернулся к Сату: — Не бойтесь, он у нас безвредный!.
Юродивый с воплем «Горим! Спасите!» кинулся вон со двора.
Когда Сату с Доганчиком подходили к приютившему их караван-сараю, навстречу из-за угла вывалила шумная толпа. Прогремел барабан. Глашатай возвестил: «Аллах карает бунтовщиков и отступников!»
Посреди толпы шествовал двугорбый верблюд. Меж горбов привязан крест. На кресте — распятый Бёрклюдже Мустафа. Толпа отвечала глашатаю криками, била в старые кастрюли, подносы.
«Ты — наше слово, брат ашик», — услышал Шейхоглу Сату голос Деде Султана и проснулся. От стужи одеревенели ноги. Верно, ночью в самом деле пал иней. Рядом тихо посапывал во сне Доганчик. Холодное предзимнее солнце поднималось в пустынное небо. Никли последние звезды. Ни звука не доносилось из покинутой деревни.
«Ты наше слово», — повторил про себя старый ашик. Да, он стал словом тех, кто умолк навсегда. Только слово теперь могло запечатлеть лица братьев, что несли в себе Истину, стояли за нее до конца и зашли до времени, как эти скоро поникшие звезды. Достанет ли сил, хватит ли срока? Жизнь его на исходе, труд — непомерен.
Шагая в молчании по пустынным дорогам рядом с Догапчиком, он по старой привычке пробовал добыть слова, сложить их друг с другом, чтоб, как от искры единой, возгоралась от них лютость на злых, любовь к добрым. Но чуял: не жгут они. Где взять такие, если от горести души уста заграждаются, гортань примолкает, изнемогает последняя крепость и смысл изменяется, опустевает?
Через соленые воды в Румелию переправлялись ночью. Небо закрыто тучами — ни звезд, ни луны. Пронзительный ветер с восхода бил в борт черной водой, окатывал ледяными брызгами. Лодка кренилась на волне, поскрипывала мачта.
Доганчик лежал на дощатых стланях, закрывшись от брызг и ветра старым зипуном. Лодочник-грек из рыбацкой деревни под Лапсеки, накрутив на кулак отпускную снасть прямого паруса и зажав под мышкой кормило, свободной рукой вычерпывал ковшом воду. И как только знал он, куда править? Ни на небе, ни на море, ни на суше не видно было ни огонька. Все сливалось в кромешной тьме.
Морское волненье всегда будоражило душу ашика. Вспомнилось ему, как переправлялся он через соленые воды в последний раз. Два года всего минуло с той поры, а мнилось — целая жизнь. Тогда они с Ахи Махмудом спешили в Изник к учителю. Свет, переполнявший его, озарял их сердца. И посреди пролива Сату запел.
Теперь же морское волненье поднимало из глубины его души только волны глухого, как эта ночь, отчаяния, накатывавшие одна за одной, грозя вот-вот захлестнуть.
На берегу соленых вод в городе Лапсеки их настигла весть. Расправившись с Бёрклюдже Мустафой, разделив земли айдынского и саруханского бейликов меж беями и слугами государевыми, Баязид-паша двинулся на Манису. Ху Кемаль Торлак с тремя тысячами, желая уберечь город от османской ярости, вышел врагу навстречу. В жестокой сече удалось османцам частью истребить, а частью рассеять братьев. Сам Ху Кемаль Торлак был схвачен, обвинен в жидовствующей ереси, повешен вместе со своим мюридом Абдалом на крепостной стене. Изловленные с оружием в руках казнены, иудерия со всеми обитателями стерта с лица земли, остальные отданы на суд и расправу вызволенному из осады наместнику Али-бею и вновь назначенному кадием в Манису Хаджи Шерафеддину.