Владимир КОРОТКЕВИЧ - Колосья под серпом твоим
– Так зачем обсуждать? – спросил Звеждовский.
– Вопрос ставят товарищи с окраин, – объяснил Зигмунт. – Чтоб знать заранее, на каких условиях они будут бороться бок о бок с нами.
– На форпосте восстания, – уточнил Верига. – Ибо кто первый и нарвется на свинец, так это мы.
– Какие условия? – спросил Ямонт.
– Полная свобода белорусам и литовцам самим решать свою судьбу, – произнес Алесь.
– Федерация? – поинтересовался Домбровский.
– Возможно.
– Независимость? – уточнил Падлевский.
– Народы решат это сами.
– Какие народы? – словно не понимая, спросил Авейде.
– Гражданин глухой? – в свою очередь спросил Фелька. – Белорусы и литовцы. Две нации, которые живут на земле…
– Какая белорусская нация? – Ямонт прикидывался неосведомленным.
– Никогда не слышал? – спросил Алесь.
– Почему? Я слыхал и о белорусах, и о литовцах, но всегда считал их ветвями польского племени.
– Ты б поспорил об этом с уважаемым господином покойным Уваровым, – иронически заметил Виктор. – А мы тем временем занимались бы своим делом. Нам ваш бред некогда слушать.
Аккуратные, длинные пальцы Виктора достали из кармана небольшую неяркую книжку в бумажной обложке.
– Я всегда считал, что это диалект неграмотных, – сказал Ямонт.
В тот же миг книжка шлепнулась ему на колени.
– Диалект неграмотных! – воскликнул Виктор. – На, понюхай, это «Дудар белорусский» Дунина-Марцинкевича…
– Не вижу в этом особенной опасности.
– А цензор видит. Весной запретил поэму «Халимон на коронации».
– Это еще не доказательство. – Ямонт бросил книгу на софу. – Один поэт – это не нация.
– Во всяком случае, рано еще говорить о какой-то обособленности, – сказал Звеждовский. – И, я полагаю, поскольку начало вашему племени положено издавна, есть в вашем характере какой-то изъян. Ничего не сделать за семьсот лет – это надо уметь. А если неспособны – подчиняйтесь.
Алесь испугался, увидев лицо Виктора. На запавших щеках пятнами нездоровый румянец, дрожат губы, горят из-под черных бровей синие с золотыми искрами глаза.
…В следующую минуту старший Калиновский набросился на оппонентов.
Дрожали губы, подступал откуда-то из горла кашель, мягкие глаза неистово пылали. Нельзя было не засмотреться на него в этот миг.
– А Кирилл Туровский? А предания? А то, что наша печатная Библия появилась раньше, чем у многих в Европе? А то, что законы Статута Литовского сложили мы? А то, что Польша сто лет судилась законами, написанными на нашем языке, а когда перевела их, то оставила все наши термины и отсылала тех, кто не понимает их, к белорусскому оригиналу? А то, что рукопись границ между Польшей и Литвой, которую исследователи считают польской, написана на белорусском языке? А то, что триста лет языком княжества был белорусский язык?…
– В Статуте сказано не так…
– Знаю. Четвертый раздел, первая статья Статута. А какие это, вы считаете, слова: «пісар маець», «лiтарам», «позвы», «не iншым языком i словы»?
– Русские слова, – ответил Ямонт.
– Поздравляю, – сыронизировал Валерий.
– С чем?
– С благоприобретенной глупостью, – ответил Домбровский.
– А что это? – улыбнулся Виктор. – «Заказала яму пад горлам, абы таго не казаць», «Беглі есмо да двара на конех», «На урадзе кгродскім пінскім жалаваў, апавядаў і протэставаў се земляны павету Пінскага…».[134] Три предложения – три столетия. Три предложения – три местности. А язык один. Что еще надо? А Будный? А древняя иконопись? Алесь, Юзеф твоей диссертации не слушал. Ткни его носом… Предки думали не так.
– Откуда вы знаете, как они думали? – спросил Людвик.
– Вам никогда не приходилось перерисовывать факсимиле? – спросил Виктор. – Однако что я, вы – офицер, ваше ремесло – война. А жаль… Иногда в старой рукописи попадается неразборчивое место. Для издания его нужно точно скопировать. И вот водишь рукой, повторяя линии, и вдруг ловишь себя на мысли, что все, все понимаешь. Потому что твоя рука повторяет движения руки человека, который жил за триста лет до тебя. Так и с мыслью предка, за которой следишь, читая старую рукопись.
– Интересно, – с неожиданной серьезностью сказал Бобровский.
– И даже если б ничего такого не было, одно ощущение нами своей родины дает нам право на отпор официальным патриотам. – Румянец пятнами вспыхивал и угасал на щеках Виктора. – Что же за мысли у них?! Кто они?! Шляхта в самом худшем смысле этого слова!.. А вот они, – Виктор обвел глазами друзей, – и сотни других подтвердят, что мы против Польши магнатов и за Польшу простых людей. Чьи мысли высказываешь, Ямонт? Мысли Велепольского?… Высказывай, смыкайся с «правицей» белых! Но знай: мы для Велепольского и K° не вотчина и не холопы. Хватит с нас рабства… Братство – да, но не подчинение! Равенство – и ни на волос ниже!
– Это сепаратизм! – вспыхнул Ямонт. – Это преждевременная торговля, это нож в спину!
Виктор держал руку на груди:
– Наш Савич действовал рядом с Конарским, и никто не бросил ему упрека в неверности и измене. Мы верные люди.
Сухой, мучительный кашель разорвал его грудь. Он кашлял в платок так, что Алесь с ужасом ожидал – вот-вот появятся красные пятна.
– Ямонт, брось, – сказал Стефан Бобровский. – Ты что, не видишь?
– Только не жалеть! – сквозь кашель гневно прокричал Виктор. – Только не жалеть!
– Кто за отказ от прав на окраины? – спросил Зигмунт.
Кроме крайней «левицы» белорусских красных, подняли руки Врублевский, Домбровский, Стефан Бобровский и затем, взглянув на Виктора, Зигмунт Падлевский. Воздержались Авейде, Звеждовский и Сераковский. Решительно против был Ямонт.
– Против – один.
– Два, – с клокотанием в горле сказал Виктор.
– Кто еще?
– Падлевский! Пишите и его «против». Мы здесь не милость вымаливаем. Мы требуем то, что нам принадлежит.
Кастусь с потемневшим лицом смотрел на Сераковского и ожидал:
– За кого же стоишь ты, Зигмунт?
Сераковский смотрел ему в глаза спокойно и искренне.
– Не за колонию.
– А объективно?
Виктора все еще бил кашель.
– За конфедеративное государство. За неделимую Польшу, в которую на равных правах с поляками вошли б белорусы, литовцы и украинцы… Мы не имеем права ослаблять восстание, Кастусь.
– А все же делаете это.
– Чем?
– Словом «неделимая», – тяжело шевельнул челюстями Кастусь. – Чем ты тогда отличаешься от белых?
– Ну, знаешь…
– Что «знаешь»? – Лицо Кастуся окаменело, глаза горели холодным огнем. – Воеводства Мазовецкое, Краковское, Литовское, Люблинское, Белорусское, Украинское. – И, словно отвесил оплеуху, бросил: – Может, еще Крымское? Интересно, что сказал бы на это твой друг Шевченко?
Зигмунт вздрогнул.
– Чем ты отличаешься от белых с их гнусной идеей «единой и неделимой»?
– Кастусь…
– Я давно Кастусь. И я знаю, что при словах «неделимый», «нерушимый», «единый», когда их говорит сильнейший, настоящих людей тянет разбить неделимость, разрушить нерушимость. Потому что это замаскированная цепь рабства.
Лицо у Кастуся пылало.
– Это не нож в спину. Просто лучше заранее договориться обо всем, чтоб твердо знать, на что надеяться. Потому что если вам второстепенное положение – это большая или меньшая неприятность, то у нас вопрос стоит иначе. Или свобода, или не жить.
– Я не протестовал, – сказал Сераковский, – я воздержался. Но ты убедил меня. Значит, мы должны этот взгляд, принятый теперь большинством рады, распространить среди умеренных и вести за него спор с белыми.
– Срам! – выкрикнул Ямонт. – Это подрыв общей мощи, гражданин Сераковский!
– Взаимопомощь, – сказал Милевич.
– Сепаратизм! – сказал Звеждовский.
Алесь понял: нервозность Кастуся может испортить дело, пришло время вмешаться.
– Большинство людей не понимает, что принуждение, второстепенное положение, цепи – это вечная мина под единством, что в таком положении даже между братьями растет чувство враждебности, а иногда и ненависти. Самостоятельность и возможность распоряжаться собой, как пожелаешь, – вот наилучшая почва для братства.
– Чувствую, чем здесь пахнет, – сказал Ямонт после паузы. – Робеспьеровщиной, Дембовским, галицийскими хлопами, что пилили панов пилами, Чернышевским… Вот откуда они и идут, ваши крайние, чудовищные взгляды. Из дома на Литейном.
– Какого? – спросил Бобровский.
– Что напротив министра государственных имуществ. Из дома этого картежника, что пишет стишки о народе, а сам нажил поместья, и даже министр внутренних дел говорит, что он не революционер, потому что имеет деньги.
Кастусь поднялся. У него подергивались губы и щека, дрожало левое веко.
– Юзеф, молчи, не доводи. Человек, который… всю жизнь… Человек, который… наполовину поляк и сочувствует вам. Как тебе не стыдно?!