Лев Никулин - России верные сыны
— Новый Бонапарт… Восточный деспот…
— Болтать с хорошенькими женщинами и пренебрегать королями…
— Какая бестактность!
Можайского приводил в изумление утомительный и мелочный этикет австрийского двора. Графиня уступала место княгине, княгиня — обер-гофмейстерине. Когда встречались две особы равного ранга, никто не садился, и это длилось чуть не весь вечер. Император Франц протягивал руку титулованным особам и отвечал только кивком головы заслуженным боевым генералам. Невольно вспоминались былые дни. Все они, вместе с императором Францем, трепетали, когда на них бросал равнодушный взгляд безродный корсиканец. Чего тогда стоил весь их мелочный, столетиями созданный придворный этикет?
Толпа все еще совершала свое движение вокруг бального зала, когда Талейран поднялся и уехал, простившись с Разумовским.
В ту ночь Талейран отправлял курьера в Париж. Донесение королю еще не было дописано. После аудиенции у Александра, которую нельзя было считать успехом, он мог, наконец, порадовать короля. Едва только он вошел к Меттерниху и поймал его взгляд, ласковый и даже чуть-чуть искательный, он понял, что одержал первую победу. Он хорошо знал, как ненавидит его этот «незапятнанный аристократ», любимец всех ханжей Вены. Он знал, что Меттерних никогда не простит ему грубость и надменность, проявленные в бытность министром Наполеона.
Перечитывая донесение королю, в котором описывалось свидание с Меттернихом, он хотел, чтобы король и его клика поняли, какие возможности открываются теперь перед ними. Все то, о чем говорил Талейран, на что он намекал англичанам и в упор говорил Меттерниху в Париже, — все упало на благодатную почву и дало плод.
Едва только Талейран упомянул о союзниках, Меттерних сказал:
— Не говорите о союзниках. Их нет более.
И тогда Талейран поторопился ухватиться за брошенную ему приманку:
— Здесь есть люди, которым следует быть союзниками в том смысле, что им следует желать одного и того же…
— Мы вовсе не желаем, чтобы Россия увеличилась сверх меры.
Для Талейрана достаточно было этих слов.
— Как у вас хватает храбрости допустить, чтобы Россия образовала пояс вокруг ваших главных и важнейших владений в Венгрии и Богемии? Могу ли я допустить, чтобы Россия перешла Вислу и имела в Европе сорок четыре миллиона подданных и границы на Одере?..
Он понял, что можно говорить напрямик, отбросив пустые и туманные фразы. Хорошее начало. Если бы Кэстльри не был так слаб, если бы Англия присоединилась к Франции и Австрии… А там, может быть, и Турция. В Швеции тоже не забыли Фридрихсгамский мир… Может возникнуть новая коалиция против России. Пруссия? Неверный и слабый союзник царя. Перед ним возникло лицо Александра, сжатые в ниточку губы, ямочки на щеках, фарфоровое, как бы кукольное лицо с редеющими белокурыми кудряшками. Да, имея двести тысяч войска на границах, можно не бояться слова «война».
Мысли его вдруг изменили течение, он подумал о Париже. В Тюильрийском дворце старый глупый Людовик XVIII со всей своей кликой с нетерпением ждет первой неудачи, чтобы избавиться от него, Талейрана. Но вслед за неудачей — успех! Ах, если бы не подвели англичане… Потом мысль его перенеслась во дворец Разумовского: Александр обнял за талию Шварценберга и, кажется, назвал его победителем при Лейпциге. Талейран пожал плечами…
Александр действительно обнял Шварценберга. Это видел Данилевский, видел и Можайский.
Год назад в пожелтевшей, вытоптанной траве умирали русские гвардейские егеря, гренадеры генерала Раевского отбивали атаки французов против центра русской армии. Прошел год, Наполеон был на Эльбе, в Тюильри сидел Людовик XVIII, в танцевальном зале дворца Разумовского гремели трубы; здесь не было ни Барклая, ни Ермолова, ни Раевского, а был Шварценберг, которого Александр называл победителем при Лейпциге. И это называется политика!
Данилевский не сдержался и, уведя с собой Можайского в галерею, стал шептать:
— Презирать этого человека за неспособность, за упрямство, говорить, что этот человек стоил ему седых волос, и на людях обнимать и называть победителем… И все для того, чтобы показать, будто мы все еще заодно с Австрией?
Вдруг они услышали голоса и женский смех. Прямо на них шел Меттерних, высоко поднимая свою челюсть, слегка поддерживая за локоть даму. Она чем-то, вернее всего — грацией и улыбкой, напоминала Анелю Грабовскую.
— Великий дипломат всегда останется дипломатом, — говорила она по-немецки, — даже если он…
Конца фразы они не слышали.
— Графиня Скавронская, — шёпотом сказал Данилевский, — вдова храбрейшего Багратиона. О ней дурно говорили в Петербурге, еще худшую славу заслужила в Вене. В последние годы жизни покойный князь не допускал ее к себе.
Они больше не сказали ни слова, но каждый подумал об одном и том же: муж крепко не любил австрийцев за все, что он и фельдмаршал претерпели от самонадеянных и ничтожных придворных генералов австрийского двора, а жена чуть не открыто близка с Меттернихом, которого справедливо считали врагом и ненавистником России.
В задумчивости они прошли по соединявшей дворец с залом галерее, которую Разумовский построил для драгоценнейших из своих Тицианов и для скульптур Кановы. Сквозь дорого стоившие в те времена сплошные стекла галереи был виден сад, освещенный разноцветными огнями фонариков, гирляндами висевших в аллеях парка. Они вошли в зал Тицианов, и вдруг Данилевский крепко сжал руку Можайского.
Спиной к ним, в кресле, поставленном против знаменитой Тициановой «Рыбачки», сидел Андрей Кириллович Разумовский. Они издали узнали его по завитым, напудренным волосам, по скромной для этого пышного празднества одежде. Он сидел против картины, освещенной скрытыми свечами, умиляясь искусству великого художника. Казалось странным: хозяин дворца, оставив гостей, одинокий, печальный сидит перед творением художника.
Можайский услышал шёпот Данилевского:
— Грустит… К делам конгресса не допущен. Расточительство, состояние его расстроено… Мечтает до конца дней остаться в Вене, хочет расположить к себе императора и для того подарить императору дворец со всеми его сокровищами…
— Ни друзей, ни родины… Не хотел бы я такой жизни.
Из бального зала доносилась музыка. Андрей Кириллович Разумовский тяжко вздохнул и нехотя поднялся. Медленно, погруженный в мрачные мысли, он прошел мимо Можайского и Данилевского, даже не заметив их. На пороге еще раз оглянулся на «Рыбачку» Тициана и затем, не торопясь, пошел на звуки музыки.
…В одну осеннюю ночь пламя пожара охватило дворец Разумовского. Сокровища искусства, картины Тициана, Корреджио, Тинторетто, мрамор Кановы, золотые кубки Бенвенуто Челлини, скрипки Страдивариуса, Гварнери, Амати — все погибло в пламени. От картин остались одни обугленные золоченые рамы, от кубков Челлини — слитки металла.
Вся Вена стояла вокруг пылающего дворца и глядела, как в огне погибали драгоценности, собранные со всех концов Европы. Причиной пожара было водяное отопление — новинка, которую строитель дворца привез из Парижа.
Можайский узнал о гибели дворца уже в России.
47
В первые же дни своего пребывания в Вене Можайский понял, что здесь у русских нет той опоры, которая была в дни победоносного окончания войны.
В Париже русские войска были признанными освободителями, героями, возвратившими Европе мир после десятилетней войны.
В Париже Александр хотел видеть Францию своим верным союзником. Парижский трактат был первым камнем, на котором должна быть построена новая Европа; Венский конгресс должен воздвигнуть и завершить это стройное и гармоничное, как казалось Александру, здание. Но именно на конгрессе в Вене возникали непреодолимые трудности, и не надо было быть тонким политиком, чтобы увидеть враждебные чувства держав к их освободительнице — России.
Всё те же люди, что во Франкфурте (и еще раньше, в Дрездене), окружали Александра, хотя свита была не так велика, как в его штабе. Тот же неизменный Волконский, генерал-адъютанты Чернышев и льстивый Уваров, Ожаровский и француз Жомини — советник по военным делам, знающий свое дело, но алчный и честолюбивый, которого многие втайне презирали за измену Наполеону. Был Разумовский, называемый только для виду первым уполномоченным, два других уполномоченных — Нессельроде и Штакельберг — и для содействия им Поццо ди Борго, Каподистрия и барон Анштетт. Был статс-секретарь Марченко, угождавший Аракчееву почти как лакей, Кокошкин, Булгаков, Иван Воронцов…
Данилевский замечал, что в Вене Александр стал еще самонадеяннее и грубее с подчиненными, чем прежде. Военные и дипломаты трепетали перед Александром, ловили его взгляд, унижались и принимали как должное, когда царь в беседах предпочитал им какого-нибудь пруссака или австрийца, придворного или военного, чуть не прапорщика.