Макс Шульц - Мы не пыль на ветру
В следующее воскресенье в Катценштейновой пещере он принес свою дурацкую клятву — убить Залигера. Но когда Залигер в начале октября после взятия Варшавы приехал на несколько дней в отпуск, Руди бегал от пего, как пор, от того, в чей дом он забрался.
А еще немного позднее, в начале декабря, он пошел в управление призывного района и записался добровольцем. Еще до рождества его направили в действующую армию.
Мать плакала, утираясь фартуком, и кляла войну, целуя на прощание своего первенца. Отец пошел провожать добровольца на вокзал. На перроне он заговорил об его уходе из гимназии, видно, это все еще точило его сердце:
— Ты очень меня огорчил, Руди, что не выдержал до конца с гимназией. Ну, да теперь уж что говорить… Тебе восемнадцать лет. Если ты героем вернешься с войны, я зарежу индейку и такую выберу, чтобы весила ровно столько фунтов, сколько тебе тогда будет лет. Фунтов, верно, на девятнадцать-двадцать потянет…
Отец не дождался отхода поезда. Он отправился в пивную, сдвинув на затылок черно-синюю фуражку дорожного смотрителя, и напился до бесчувствия.
Когда поезд проходил по мосту и глазам Руди еще раз открылся родной город, старый городишко на взгорье, дома, лепившиеся по склону Рейффенберга, огромная каменная церковь, длинная заснеженная крыша ратуши, многооконный массив старой гимназии, большие ворота амбаров возле кладбища, облака, плывущие над городом и горой, он вспомнил о любимой, остававшейся здесь, и в простоте душевной подумал: «Я высвобожу тебя из заточения, Лея…»
— Нам осталось только благоразумие, — сказал доктор Фюслер и после сталинградской катастрофы уговорил Лею пойти медсестрой в рейффенбергский госпиталь. — Господа национал-социалисты начинают нервничать. От страха человека прошибает холодный пот и маска соскальзывает с его лица. Мы должны забежать вперед. До сих пор они тебя игнорировали и даже выдали тебе нормальную продовольственную карточку. Пусть их загребущие руки отпадут от нас. Заяви о себе. Медсестер не хватает. Не брезгуй самой черной работой. Твое неприхотливое служение гуманизму защитит тебя. Конвенции Красного Креста они все-таки еще придерживаются… А я предложу себя в учителя начальной школы.
Лея ему повиновалась и пошла работать в госпитальную прачечную. Однажды в полдень, когда она развешивала на веревке солдатские подштанники, трио выздоравливающих юных героев, которые грелись на солнышко в госпитальном саду, решило сыграть с ней злую шутку. Покуда Лея ходила за следующей партией белья, они связали вместе все мокрые штанины и спрятались за кустами. Вернувшись с тяжеленной корзиной белья, Лея сразу обнаружила приготовленный ей сюрприз. Она готова была посмеяться над этой мальчишеской выходкой и нисколько не рассердилась на парней, ужо не раз пристававших к ней с дерзкими шутками, несмотря на ее постоянную молчаливую холодность. Но… «нам осталось только благоразумие»… Поэтому она притворилась рассерженной и поспешила устранить содеянное. Однако развязывать мокрые узлы оказалось не так-то просто. Тут пресловутая троица выскочила из своего укрытия:
— Плати выкуп, красотка!
— Каждому — поцелуй в нос.
— Ерунда, лучше пойдем в кино с нами, тремя смиренниками!
— Или в кафе, мы будем платить по-царски, если, конечно, у тебя есть талоны.
— Мы уж разнюхаем, кто тебя домой провожает…
Лея и бровью не повела.
— Пациентам не положено находиться в этой части сада. Прошу вас, уйдите…
Тон Лен не оставлял ни малейших сомнений в ее искренности.
— Глупая индюшка! — уходя крикнул ей один из них.
Этот ерундовый случай тем не менее возымел последствия. Все три парня отправились к фельдфебелю роты выздоравливающих.
— Мы не за то на фронте кровь проливаем, чтобы здесь над нами измывалась какая-то вертихвостка!
Лею без всяких разговоров перевели в инфекционное отделение. В мае 1944 года туда привезли с лихорадкой ректора гимназии имени Дитриха Экарта, прозванного «Муссолини», уже успевшего дослужиться до майора. В обязанности Леи входило два раза в день мыть дезинфицирующим раствором полы в палатах. Она испугалась и оробела, узнав нового пациента. Но страх ее, видимо, был напрасен. Господин майор и ректор был теперь но только учтив, но даже вкрадчиво любезен.
— Я слышал, что вы добровольно пошли работать, фрейлейн Фюслер? — Лея заставила себя утвердительно кивнуть. — Поступок, несомненно, заслуживающий уважения.
Она ненавидела этого человека всеми силами своей души: о, если бы он оставил меня в покое, если бы не впивался в меня оловянными кнопками своих глаз! Он притворяется благожелательным, но я-то знаю, что это лишь перестраховка. Сейчас он перебирает все свои грехи. Высадка союзных войск в Нормандии и на Сицилии — эти события представляются ему незначительными, но то, что немцы, оставив Псков, отдали последний русский город, эта мысль не покидает его и в лихорадочном бреду. Вчера он кричал: «Ни с места, солдаты! Мы должны остановить продвижение красных… Чего вы хотите от меня? Не я же это затеял… Не я, не я…»
На следующий день, придя в сознание, Муссолини сказал:
— Теперь мы избрали новую тактику — резиновый фронт. Надо, чтобы резина достаточно натянулась, потом мы ее спустим, и Иванам придется удирать за Урал. Пусть там щелкают свои подсолнухи, покуда они у них есть. Мы, германцы, извечно движемся на восток. Вам понятно, фрейлейн Фюслер?
— Разумеется, господин майор.
— Что значит «разумеется»? Таков безусловный исторический закон, после тысячелетнего загнивания рейха воскрешенный и воплощенный в жизнь нашим фюрером. Вы, кажется, этому не верите?
— Конечно, верю, господин майор…
Лея, в светло-голубом форменном платье, как раз протирала шваброй под кроватью Муссолини и нагнулась пониже, чтобы спрятать вспыхнувшее лицо. Он дотронулся до ее обнаженной руки. Кровь бросилась в голову Леи. Она хотела закричать, крик уже стоял у нее в горле. Но опомнилась и сдержалась… Нам осталось только благоразумие… Это кричал ее молчаливый рот, ее широко раскрытые глаза, рука, которую она отдернула.
Тот понял.
Взволнованная и потрясенная, Лея совершила оплошность — пять кроличьих безрукавок отправила не в холодную дезинфекцию, а в горячую санобработку. Из парового котла меховые безрукавки вышли размером не больше распашонки для грудного младенца. Начальница пришла в ярость:
— Вы занимаетесь саботажем.
Назавтра Лея Фюслер была арестована на квартире своего дяди. В безграничном отчаянии доктор Фюслер потребовал от гестаповцев предъявления ордера на арест. Ему сунули под нос какую-то бумажонку, но всего лишь на одну секунду. Он не успел ее прочитать. И запротестовал. Тогда ему сунули под нос уже нечто совсем другое — дуло револьвера. Фюслер опустился в кожаное кресло у книжных полок и только устало взмахнул рукой, когда они уводили Лею. Но на этом его испытания но кончились. Пришли другие люди и перевернули вверх дном всю квартиру — домашний обыск. Ордера он уже больше не требовал. Прежде всего гестаповцы перетряхнули его тщательно оберегаемую корреспонденцию. Фюслер понял, что они ищут его переписку с двумя людьми, недавно арестованными в связи с покушением на Гитлера. Что ж, пусть стараются, все это давно уничтожено. Нам осталось только благоразумие…
Лея без судебного разбирательства была препровождена в женский концлагерь. В ее «деле» значилось: «Отец еврей, сотрудник немецкого отдела лондонского радио», и еще были запротоколированы слова майора, которые он произнес на одре болезни: «…временами высказывалась весьма пессимистически».
«Я освобожу тебя из заточенья, Лея…» Эта благородная фраза после пяти лет военной действительности стала казаться Руди Хагедорну до того наивной, что стыдливая память сама собою вытеснила ее. Но то, что человек забыл или запомнил, не определяется его волей и желанием. С тех пор как Хагедорн узнал об аресте Леи, его воля и его желание едва-едва тащились по пути пассивной надежды. Ему думалось, что должна же для нее существовать какая-то возможность выкарабкаться. Какая именно — он не знал. Лея, это-то он знал, но отличалась физической выносливостью, а после истории с Залигером, после всего, что сделали с нею и с ее дядей, была, конечно, еще и разбита душевно. А если даже она справлялась с душевною невзгодой, то разве может храброе сердце одолеть голодную смерть или пулю?.. Как часто слышал Хагедорн на Восточном фронте, что особые отряды гнали перед собой, как скот, еврейское и полуеврейское население и расстреливали его на краю какого-нибудь рва. Сам он никогда этого не видел и никогда до конца в это не верил. Он думал: такие слухи распускаются для устрашения народов. Но когда мать написала ему: «…теперь они забрали и Лею Фюслер, а об Эрнсте Ротлуфе так никто ничего и не знает. А вот насчет Альберта Поля, который был учителем в Рашбахе, был вывешен красный плакат. Ему отрубили голову в Бранденбурге. Это все ужасно…», он понял, что это не «слухи для устрашения». С того дня, уповая лишь на какую-то невероятную возможность, он уподобился человеку, поверившему в благочестие дьявола.