Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 1
— А вот новости и об Америке. Генерал Вашингтон[34] побил англичан. Каково, а. Шовель?
— Да, сосед Жан, — отзывался книгоноша, — американцы подняли восстание[35] вот уже три-четыре года тому назад. Не захотели больше нести всю эту массу повинностей, которые англичане день ото дня все увеличивали, как это делают кое-где и другие. Теперь-то дела у них пошли на лад!
Он усмехался и умолкал, а хозяин снова принимался читать. Иной раз вопрос вставал о Фридрихе II[36] — эта старая прусская лиса вновь намеревалась приняться за свои хитроумные дела.
— Вот старая шельма! — бормотал хозяин Жан. — Не будь Субиза[37], он бы не отважился. Ну и скотина же этот Субиз! Из-за него нас и побили при Россбахе[38].
— Да, — отвечал Шовель, — поэтому его величество и пожаловал ему сто пятьдесят тысяч ливров пенсиона в год.
Они молча обменивались взглядом, а дядюшка Жан повторял:
— Сто пятьдесят тысяч ливров эдакому остолопу! И не выдать ни единого лиарда на починку большой дороги из Саверна в Пфальцбург. Ведь чтобы попасть из Эльзаса в Лотарингию, крестьянам приходится делать крюк в целое лье. Хлеб, вино, мясо — словом, все подорожало.
— Ничего не поделаешь! Все это — политика, — замечал кальвинист. — Да мы-то, мы ни черта не смыслим в политике! Умеем только работать да платить. А расходовать — дело короля.
Когда крестный горячился, тетушка Катрина вскакивала, шла в сени и прислушивалась, припав к дверям. В комнате становилось тихо — крестный понимал, в чем тут дело. Нужна была осторожность: соглядатаи так и шныряли повсюду; услышали б они, что у нас говорится о государях, сеньорах и монахах, нам бы не сдобровать. Шовель со своей дочуркой уходил довольно рано, а я засиживался допоздна, до тех пор, покуда хозяин не складывал газеты. Тут, заметив меня, он, бывало, кричал:
— Эй, Мишель, что ты здесь делаешь? Значит, ты что-то смыслишь в этом?
И, не дожидаясь ответа, говорил:
— Ступай, ступай, чуть свет нас ждет работа. Завтра базарный день, и кузница заработает рано. Ступай же, Мишель!
Тут я вспоминал о волках, бродивших по селу, бросался в кухню и зажигал факел. Зарешеченное оконце, выходившее во двор, было темным, как чернила. На дворе завывал северный ветер. Я торопился, дрожа от страха; Николь отворяла дверь. И вот, очутившись в темноте, видя длинную белую улицу в выбоинах, что поднималась между ветхими домишками, погребенными под снегом, слыша свист ветра, а порою и перекличку волков в долине, я пускался бежать, да бежал так, что дух захватывало. Волосы на голове у меня вставали дыбом; я, как козленок, перескакивал через снежные и навозные кучи. Ветхие соломенные крыши, пониже — слуховые оконца, заткнутые пучками заиндевелой соломы, калитки, закрытые на засов, — все навевало жуть, все было в белых отсветах факела, проносившегося мимо и мерцавшего в ночи, как звезда. Все было объято тишиною, все, казалось, вымерло.
На бегу я все же видел, как в переулках то тут, то там снуют какие-то тени, и мне становилось так страшно, что, подбежав к нашей лачуге, я распахивал дверь словно потерянный.
Бедный мой батюшка поджидал меня, сидя у очага в своей поношенной, сплошь залатанной одежонке, и восклицал:
— Как ты поздно, сынок! Все уже спят. Верно, снова слушал, как читают газету?
— Да, отец! Возьми-ка.
И я совал ему в руку ломоть хлеба, который всякий раз давал мне хозяин после ужина. Отец брал хлеб и говорил:
— Ну, ложись скорее, сынок. Да не возвращайся ты так поздно. Волки по селу рыскают.
Я ложился рядом с братьями в большущий ящик, наполненный сухими листьями; покрывались мы ветошью — рваным одеялом.
Братья крепко спали, пробегав за милостыней по селениям и большакам. А я долго не мог уснуть, прислушивался к порывам ветра; порою, среди глубокой тишины, издали доносился невнятный шум: это волки напали на чей-то хлев. Они подпрыгивали на высоту восьми — десяти футов, до самых слуховых окон, и падали в снег; немного погодя раздавались три-четыре пронзительных взвизгивания, и вся стая вихрем неслась вниз по улице: волки тащили собаку и спешили сожрать ее под скалами.
Иногда я дрожал от страха, слыша, как они храпят и скребутся в нашу дверь. Отец вставал, зажигал от очага охапку соломы, и голодные звери убирались прочь.
Право, в те времена зимы были длиннее и гораздо суровее, чем в наши дни. Снежный покров иногда достигал двух-трех футов и держался до апреля, благодаря дремучим лесам, которые с той поры были вырублены под пашню, и бесчисленным прудам, которые монахи и сеньоры не осушали в долинах, дабы не сеять и не собирать урожай каждый год. Так им удобнее было. Но все эти обширные водоемы и болота поддерживали влажность в наших краях и охлаждали воздух.
Ныне же, когда все поделено, возделано, засеяно, солнце до всего добирается и все зацветает раньше. Такое вот у меня мнение. Так или иначе, но все старые люди вам скажут, что прежде холода наступали раньше и кончались позже и что ежегодно стаи волков нападали на конюшни и хватали сторожевых псов прямо со двора.
Глава четвертая
На исходе одной из тех долгих зим, недели через две-три после пасхи, в Лачугах произошло преудивительное событие. В тот день я проспал, как бывает в детстве, и опрометью бежал к харчевне «Три голубя», боясь, что Николь меня разбранит. Мы собирались вымыть щелоком полы в большой горнице, что делали всегда весною и еще раза три-четыре в год.
Выгонять на пастбище скотину было рано: снег только начал таять за изгородями, но уже веяло теплом и в домах по всей улице люди распахивали двери и слуховые окна, чтобы все проветрилось. Коров и коз выпустили из хлевов, и оттуда вытаскивали навоз, мыли стойла. Клод Гюрэ, стоя под навесом, вставлял болт в плуг, Пьер Венсан чинил седло своей лошаденки; близилось время полевых работ, каждый готовился исподволь; а старики с любимчиками внучатами на руках вышли подышать чистым горным воздухом и стояли у хижин.
Выдался погожий денек, один из первых в году.
Только я подбежал к трактиру, окна которого на нижнем этаже всегда были отворены, как увидел ослицу отца Бенедикта, привязанную к кольцу в воротах, большую жестяную кружку на ее спине и две ивовые корзины по бокам.
Я решил, что отец Бенедикт, по своему обыкновению, пришел к нам с проповедью — он являлся, когда в харчевне бывало полно чужих, в надежде вытянуть у них несколько лиардов. Это был нищенствующий монах из Пфальцбургского монастыря, старый капуцин, обросший рыжей щетиной, жесткой, как пырей, с носом в виде винной ягоды, покрытым сеткой сизых прожилок, с приплюснутыми ушами, покатым лбом и крохотными глазками, носивший рясу из дерюги, до того истертую, что можно было пересчитать все нити в основе, с откидным остроконечным капюшоном, свисавшим ниже поясницы, в изношенных башмаках, из которых торчали грязные пальцы. Еще и звона его колокольчика, бывало, не слышно, а уже чувствуешь запах вина и похлебки.
Хозяин Жан терпеть его не мог, зато тетушка Катрина всегда припасет для него добрый кусок сала — крестный сердится, а она возражает:
— Хочется мне и на небесах иметь свою скамейку, как у нас в церкви. Тебе самому будет приятно посидеть рядышком со мной в царствии небесном.
А он, бывало, засмеется и больше про это ни слова.
И вот я вхожу. Вокруг стола в большой горнице полно народу: жители Лачуг, эльзасские возчики, тетушка Катрина, Николь и отец Бенедикт. Все толпятся вокруг хозяина, а он показывает им мешок, наполненный какими-то мясистыми, сероватыми очистками, и говорит, что их прислали ему из Ганновера, что из них произрастают отменные клубни, притом в таком изобилии, что жителям тех краев еды хватает на круглый год. И он призывал посадить очистки и предсказывал, что у нас в Лачугах голода и в помине не будет, наступит истинная благодать для всех нас.
Хозяин говорил с воодушевлением, и лицо его сняло от радости. Шовель стоял позади него, рядом с Маргаритой, и слушал.
Люди брали очистки в руки, разглядывали, нюхали и снова совали в мешок, посмеиваясь, будто говоря:
— Да виданное ли это дело — кожуру сажать здравому смыслу наперекор.
Кое-кто в задних рядах подталкивал друг друга локтями, насмехаясь над крестным. И вдруг отец Бенедикт, опустив носище и язвительно прищурив глазки, крохотные, как у ежа, обернулся, и начал хохотать, и вся орава разразилась хохотом.
Дядюшка Жан возмутился и сказал:
— Гогочете, как дураки, сами не зная чего. Постыдились бы смеяться да языки чесать, когда вам дело говорят!
Но они гоготали еще громче, а капуцин, только тут приметив Шовеля, крикнул:
— Эге-ге, да ведь это контрабандное семя — ясно!
В самом деле, Шовель и притащил нам очистки из Пфальца, где множество народу уже несколько лет сажали их и рассказывали о них чудеса.