Эркман-Шатриан - История одного крестьянина. Том 1
Дело в том, что в ту пору путь эльзасцев — возчиков, фургонщиков и огородников — в наш город, на базар, обычно проходил мимо Лачуг. Ну, а так как дорога из Саверна в Пфалъцбург, что круто поднимается вверх, осыпалась, вся была в рытвинах и ухабах, им грозила опасность перевернуться и докатиться до самого Шлиттенбаха. Приходилось впрягать, по крайней мере, пять, а то и шесть лошадей на подмогу, чтобы вскарабкаться на гору, вот люди и предпочитали делать крюк; ехали они по долине Зорна, и почти все проездом останавливались в харчевне «Три голубя».
Кузница и харчевня уживались неплохо: пока лошадей подковывали, а телегу чинили, возчики заходили в харчевню «Три голубя» — перекусить и пропустить стаканчик белого вина, а в окно им было видно, что делается в кузнице.
В дни ярмарки большая горница кишела народом; у дверей стояли телеги, теснились целые ватаги людей с корзинами и поклажей; на обратном пути они почти всегда, бывало, хватят лишнего, вино ударит им в голову, и они не стесняясь говорят, что думают. И лились тут нескончаемые жалобы; особенно женщины не могли наговориться и бранили вовсю дворян и прево, рассказывали об их безобразных выходках и приходили в бешенство, когда мужья пытались их утихомирить.
Эльзасские торговцы особенно сетовали на дорожную пошлину, которая отнимала почти весь доход, ибо нужно было платить за переезд из Эльзаса в Лотарингию. Несчастные евреи, которых облагали пошлиной на каждой заставе — за них самих и за их ослов, — не осмеливались жаловаться, зато остальные давали волю своим языкам.
Так, отведя душу, то тот, то другой вставал из-за стола со словами:
— Да что уж там — душат нас, это верно… Налоги со дня на день растут. Что поделаешь! Крестьяне остаются крестьянами, а господа господами. Они-то вечно будут пребывать наверху, а мы внизу. Что ж, будь что будет. Ну-ка, тетушка Катрина, получайте по счету. В путь!
И толпа расходилась.
Вот какая-нибудь старуха вдруг начнет громко читать молитву перед дорогой; женщины вторят ей, а мужчины бормочут, понурив головы.
Впоследствии я нередко думал о том, что, произнося вполголоса ответные слова молитвы, люди отвлекались от раздумий и это приносило им некоторое облегчение. Мысль о том, что надо помочь самим себе, надо избавиться от пошлины на соль, от сборщиков, господ, монастырей, от кабалы и обратить себе на пользу налоги, пошлины, поборы, как они сделали позже, — мысль эта пока не приходила им в голову. Они полагались на господа бога.
Сутолока, громкие жалобы; скопище евреев, колесников, крестьян в большой горнице по ярмарочным дням, споры о ценах на скот, хлеб, на овес и прочие злаки, и лица людей, когда они ударяли по рукам и при этом заказывали кувшин вина, по старому обычаю обмывая торговую сделку, — словом, все это научило меня постигать характеры людей, вникать в суть дела — лучшей школы для мальчишки не могло и быть. И я добился успеха в жизни лишь потому, что сызмальства уже знал цены на хлеб, зерно, скот и землю. Научили меня этому старый еврей Шмуль и великан Матиас Фишер из Гарберга: уж они-то, слава богу, частенько спорили и обсуждали цены на съестные припасы.
Мальчонкой я бегал со стаканами и кружками от стола к прилавку и, право, уже тогда все подмечал да навострял уши.
Но больше всего нравилось мне слушать, как хозяин после ужина вслух читает газеты. Теперь в любом сельском трактире найдутся газеты; старый «Хромоногий гонец» Зильбермана отжил свой век. Теперь всякий хочет знать, что делается в стране, и читает — кто «Вестник Нижнего Рейна», а кто — «Независимый Мэрта», выходящие, по крайней мере, два-три раза в неделю. Теперь-то всякому зазорно в темноте жить, не знать, что творится на свете! А вот до 1780 года народу было не до того, — на то только тебя и хватало, чтобы сносить все повинности, какие угодно было королю взвалить на твои плечи, — любителей чтения не было. Большинство грамоты не знало, да и газеты были предороги, и хоть хозяин Жан жил в достатке, но не пошел бы на такую трату из прихоти.
По счастью, книгоноша Шовель, низкорослый человечек, приносил нам пачку газет, возвращаясь из своих странствий по Эльзасу, Лотарингии и Пфальцу.
Вот еще один образ прошлого — таких людей после революции уже не встретишь — разносчик альманахов, молитвенников, акафистов богоматери, катехизисов, букварей и всякой всячины. Он постоянно в пути — из Страсбурга идет в Мец, из Трира в Нанси, Понт-а-Муссон, Туль, Верден; его встретишь, бывало, на всех проселочных дорогах, в лесной чаще, вблизи ферм, монастырей, аббатств, у деревенской околицы. На нем неизменная куртка из грубой шерсти, гетры до колен с костяными пуговицами и тяжелые сабо, подбитые блестящими гвоздями. Он согнулся — через плечо у него перекинута кожаная лямка, а на спине горой возвышается огромная ивовая корзина. Он продавал церковную литературу, но немало запрещенных книг заодно проходило контрабандой с его помощью — произведения Жан-Жака Руссо[30], Вольтера,[31], Рейналя[32], Гельвеция[33].
Папаша Шовель был одним из самых дерзких и ловких книжных контрабандистов в Эльзасе и Лотарингии. Был он невелик ростом, черноволосый, худощавый, живой, с крепко сжатыми губами и крючковатым носом. Корзина, казалось, вот-вот раздавит его, но он нес ее легко. Пройдет он мимо тебя, взглянет — и взгляд его черных глаз словно проникнет в самую душу. С первого взгляда он распознавал, кто ты и что тебе надобно, не из жандармской ли ты стражи и нужно ли тебя остерегаться или можно предложить запрещенную книгу. А это было очень важно: ведь за такую книгу грозила ссылка на галеры.
Всякий раз, возвращаясь из своих странствий, Шовель сначала заходил к нам; вечером в харчевне уже бывало пусто, в селении царила тишина. Он приходил со своей дочуркой, Маргаритой, — они были неразлучны, даже в дороге. Заслышав его шаги в сенях, мы говорили:
— А вот и Шовель! Ну, сейчас узнаем новости.
Николь спешила отворить дверь, и Шовель входил, ведя девочку за руку и кивая головой.
Воспоминание это молодит меня, как бы сбрасывая с плеч бремя целых семидесяти пяти лет. Вот передо мною Маргарита, смуглая, как ягодка черники; на ней старенькое короткое платьице из голубого холста, черные волосы рассыпались по плечам. Шовель подает Николь пачку газет, сам садится у камелька, сажает дочурку на колени, а хозяин Жан громко спрашивает:
— Ну, как дела, Шовель, хорошо?
— Да, сосед Жан, неплохо… Народ раскупает книги… просвещается, смекает кое-что… дело идет, — отвечает наш невеличка Шовель.
Он говорит, а Маргарита смотрит на него внимательно-внимательно и, видно, все понимает.
Они были кальвинисты, истинные кальвинисты, изгнанные из Ла-Рошели, затем из Ликсгейма, и уже лет десять — двенадцать жили в Лачугах. Кальвинистам не разрешалось занимать какие-нибудь должности. Ветхий домишко Шовелей почти всегда был наглухо закрыт. Возвращаясь, они отворяли окна и отдыхали дней пять-шесть, а потом снова отправлялись в путь. Их считали еретиками, чужаками, но это не мешало папаше Шовелю знать больше, чем знали все капуцины, вместе взятые, в наших краях.
Хозяин Жан любил этого невзрачного человечка: они понимали друг друга.
Крестный, разложив газеты на столе, несколько минут просматривал их, приговаривая:
— Вот утрехтская, вот клевская, вот амстердамская… Посмотрим… посмотрим. А, вот хорошо, просто здорово. Поищи-ка мои очки, Николь, они там, на окне.
Хозяин с довольным видом принимается читать, а я сижу, притаившись в своем уголке. Я забываю обо всем — даже о том, что зимой страшно возвращаться домой слишком поздно: снег покрыл селенье и стаи волков перешли Рейн по льду.
Уходить мне надо сразу после ужина, давно ждет отец, но меня разбирает любопытство — хочется узнать новости о турецком султане, об Америке, обо всех странах на свете, и я остаюсь. Десять часов уже пробило, но мне неохота выбираться из своего уголка. Как сейчас, вижу я старые часы на стене слева от меня, справа — ореховый шкаф у дверей в каморку, где спит хозяин. Большой трактирный стол прямо передо мной, возле маленьких чернеющих окон крестный читает, тетушка Катрина — маленькая румяная, в белом чепчике, надвинутом на уши, слушая, прядет. Николь тоже прядет; теплый чепец у нее сдвинут на затылок. Дурнушка Николь, рыжая, как морковка, лицо у нее усыпано веснушками, ресницы белесые. Да, все в сборе. Веретена жужжат, старые часы тикают: время от времени гири спускаются и скрипят, часы бьют, и снова раздается тикание. Дядюшка Жан сидит в кресле, нацепив на нос очки с железными дужками — точь-в-точь такие очки теперь ношу я, — уши у него горят, бакенбарды топорщатся, и весь он поглощен чтением газеты. Иногда он оборачивается, взглядывает из-под очков и говорит:
— А вот новости и об Америке. Генерал Вашингтон[34] побил англичан. Каково, а. Шовель?