Александр Струев - Царство. 1955–1957
— Человек он, со всеми грехами и радостями, такой, как и ты!
— Как сравнила! Кого?! Это ж Сталин!
— Один Бог нам судья, а мы — рабы Его, что положено Господом, то и творим: просят покойника отпеть, значит, надо отпевать и молить за грехи его прощения!
— Если кто про такое узнает, мне крышка! — трясся отец Василий.
— Исаак готов был принести в жертву Господу сына! И принес бы. Бог так его проверял! — очень строго сказала Марфа. — Может и нас с тобой Вседержитель проверяет.
Василий молчал.
— Кто выдерживает испытания, кто — нет, — на Небе рассудят! Все дороги к Отцу Небесному, и она — дочь своего несчастного отца, поэтому сюда пришла, ко мне, к тебе!
— Я, матушка, отпою, — сдался священник. — Да только так страшно, что не передать!
— Бог с тобой! — строго и одновременно сердечно проговорила старица.
Отец Василий трижды перекрестился, перекрестил Марфу, Надю и под конец как-то совсем жалостливо, а не победно и широко — как обычно, дрогнувшим голосом пропел:
— М-и-и-р в-а-а-а-м!
— Мир всем! — отозвалась женщина-инвалид.
17 марта, воскресеньеНикита Сергеевич проводил выходные дома, гулял, спал, любил повозиться с внучатами. Старший, Никитка, был уже осмысленный парень — два годика, а вот Лешка только начал ползать, даже не ползать, а кувыркаться по родительской кровати, на которую его частенько выкладывали. Малышу было уже четыре месяца. Забавные детишки в младенчестве, светлые, точно светлячки — смотрят во все глаза, улыбаются, а пахнут как замечательно! И пусть какают — запах от грудничков изумительный! Раскрываешь для себя эту восхитительную прелесть общения с малышами в преклонном возрасте, ну не совсем в преклонном, правильнее, в зрелом, когда полжизни прожил и многое уже испытал, тогда-то и оценишь по достоинству награду понянчиться с родимым маленьким человечком. За счастье этих прелестных лапуль можно все отдать!
Перед тем, как взять ребенка на руки, Нина Петровна заставляла Никиту Сергеевича тщательно мыть руки, обязательно с мылом, так как он вечно трогает не пойми что, здоровается с первым встречным, постоянно таская за собой потертую рабочую папку. Где она только не перебывала, эта папка; и в машине болталась, и по разным командировкам ездила, и неизвестно кто ее хватал.
— Тщательно мой! — наказывала супруга. — Лешенька еще совсем маленький!
С каким удовольствием дед брал улыбчивого внука на руки! Тискал, сюсюкал. Илюша обижался, надувал губки:
— Меня ты больше не любишь? — с трагической обидой произносил мальчик.
— Люблю, мой родненький! — Никита Сергеевич прижимал к себе обиженного, и они долго сидели на диване, но обида у Илюши все-таки оставалась.
18 марта, понедельникПоездка эта произвела на Светлану жуткое впечатление. Они выехали из Владимира вечерним поездом, разместившись в мягком вагоне, где было всего два места. Одно заняла она, а другое — последняя Васина жена, именитая спортсменка Капитолина Васильева, хотя спорт был у женщины в прошлом, Капитолина давно не ставила рекорды, а работала в Центральном военторге. Весь обратный путь они молчали.
Свидание организовали в кабинете начальника Владимирской тюрьмы, маленького, лысоватого подполковника в стоптанных валенках, который при появлении двух женщин в дорогих шубах встал и, переминаясь с ноги на ногу, предложил чая. Чай подали с пряниками и кусочками колотого сахара в небольшой сахарнице, со сколотым у крышки фаянсом. Приносил чай рослый лейтенант, тот, что сидел за столом в коридоре перед дверью подполковника.
— Василий Иосифович чувствует себя хорошо, на порядки не жалуется. Регулярно получает газеты, гуляет. Мы за ним присматриваем, — участливо проговорил подполковник и вышел, оставив женщин дожидаться «заключенного Васильева». Не то что фамилию покойного вождя, но и первоначальную отцовскую фамилию Джугашвили ему носить не позволили, так и оставался заключенный Сталин Васильевым, строг был кремлевский приказ.
Над диваном, куда присели посетительницы, висел портрет Светиного отца в маршальской форме со звездой Героя Труда на груди. В кабинете было сумрачно и казенно.
Он зашел в двери по-арестантски, с заложенными за спину руками, чуть горбясь. От его былой генеральской бравости не осталось и следа.
— Вася! — воскликнула Капитолина.
Дверь за конвоирами закрылась. Женщины кинулись к нему, стали обнимать, целовать.
Василий Иосифович встретил их хмуро. Он был в серой потасканной телогрейке, таких же невзрачных ватных штанах, в очень неопрятных башмаках, коротко стриженный, с резкими, глубоко очерченными морщинами, особо заметными на лбу, с неестественно бледной, желтоватой кожей. Наконец, он поднял руки, прижимая к себе сначала жену, потом сестру. И запах у него теперь был другой, не Васин, а какой-то тусклый, неприятный.
— Не забыли, не забыли! — шептал арестант.
— Как же тебя забыть, Васенька!
— А они, — он украдкой посмотрел на входную дверь и понизил голос, — они про все забыли!
Василий перестал обнимать женщин.
— Тебе налить чаю? — спросила сестра.
Вася сел между ними.
— Да. Сахара не жалей!
«Как он осунулся, постарел, — подумала Света. — Где мой прежний Вася-Василек?!»
Светлана пыталась завладеть его рукой. Рука оказалась такая же мягкая, как тогда, на воле.
— Надо писать всем: Булганину, Хрущеву, Ворошилову. Ворошилов Председатель Верховного Совета! Надо просить, чтобы меня выпустили! Упросить! Они должны понять! — на его глазах выступили слезы. — Я все передумал, я исправился!
Василий Иосифович с мольбой взглянул на сестру.
— Они сломали мне крылья, они… — он замолчал.
— Успокойся, милый! — прошептала жена.
— Пишите, мои родимые, ходите! Ты, Света, ходи, ты же с пеленок их знаешь!
— Вот чаек, Васенька! — придвинула чашку Капитолина.
Женщины с двух сторон обнимали несчастного, заключенный потихоньку отхлебывал горячий чай, пытаясь кусать черствый пряник.
— Я тут разваливаюсь, разлагаюсь. Зубы выпадают, мозги плавятся от безысходности. Либо я убью кого-нибудь, либо убью себя! — он смотрел с невыносимой тоской. — Долго я не протяну, вы должны вытащить меня отсюда. Поезжай к ним, Света!
Он заплакал, припал лицом к мягкой, хорошо пахнущей норковой шубе сестры.
— Сестренка моя, сестренка!..
Поезд стучал колесами.
«Неужели он заперт навеки?»
В темнице брат переродился, уже не был похож на себя, лишь гордый поворот головы и редкий повелительный жест, внезапно проскальзывающий, указывали на прежнее величие. Тюрьма, точно механический пресс, наваливалась и расплющивала людей, не оставляя ни надежды, ни памяти, ни веры, сводя жалкое существование к самым низменным и примитивным желаниям.
А еще тюрьма приближала смерть!
Свете было больно. Кому брат только не писал: и Маленкову, и Булганину, и Хрущеву, даже Молотову отважился написать. В письме к Молотову он каялся, просил прощения за себя, за отца, за все, что сделал его всесильный отец с Полиной Семеновной, объяснял, что он, Василий, теперь это понял, умолял сжалиться! Письма заключенного приходили в адрес Лазаря Кагановича, когда-то ближайшего к Иосифу Виссарионовичу человека. Василий молил о пощаде Ворошилова, умолял Микояна, но никто не откликнулся, ни единой весточкой, ни намеком, никто, ни один человек! И выходя на прогулку из сырого, мглистого помещенья, ступая на сизый кирпичный тюремный двор, единственная радость невольника заключалась в том, что из-за туч появится солнышко и узнает его — вечного узника Сталина-Джугашвили.
20 марта, средаСвета стояла в церкви, с головы до ног закутанная в черный платок, боялась, что кто-нибудь ее узнает. Храм снаружи выглядел грустно: облупившиеся белые стены, чуть покосившееся крыльцо, но внутри был благостный, душевный, и людей в нем хватало, а не так, что никого нет. В мерцании свечей старинные фрески на стенах точно оживали, и люди казались другими, собранными, сердобольными; переступая порог церкви, они точно светились, оттаивали — так ей представлялось. Света не решалась креститься, никогда в жизни она не крестилась и никогда не переступала порога Божьего дома. Только прогуливаясь рядом с собором или проезжая мимо на машине, смотрела на вскинутые ввысь золотые купола и слышала протяжные, а иногда отдающие радостью перезвоны церковных колоколов, которые теперь замолчали по воле тех, кто сегодня сидел в Кремле.
Боже духов и всякия плоти
Смерть поправый и диавола упразнивый,
И живот миру твоему даровавый:
Господи, упокой душу усопшего раба твоего Иосифа! —
читал священник.
— Где ж покойник? — спросила полная подслеповатая старуха, не отыскав установленного по центру церковного пространства гроба.