Валентин Пикуль - На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
На что почтенная Бобриха ответила князю с упреком:
– Вы известный идеалист со склонностью к утопиям. Но пусть свобода останется на словах. А не на улицах… Мы уже достаточно наблюдали ее. Слава богу, у нас обошлось без баррикад!
Из буфетной, сочно облизываясь, как сытый кот, вышел в гостиную Еникодопов, с хитрецой посмотрел на губернатора.
– Вот оно как бывает, князь! – засмеялся эсер. – Некоторые уже забыли, что и Христос порой лукавил… Да перестаньте вы каркать, господа! – сказал Ениколопов добродушно, хлопая Бобра по животику, выпиравшему из-под цветастой жилетки. – Хотите, и я научу вас, как надо лукавить? Можете в душе отрекаться от революции, но продолжайте вслух называть ее великой. Тогда вы будете передовыми персонами в обществе, не покидая заветов государственного служения… Разве не правда, господа?
Вошла горничная в кружевном, дыбом стоячем от крахмала переднике, заявила хозяйке обиженно:
– Вадим Аркадьевич, только я отвернулась, весь салат съесть изволили… Что же мне, снова готовить? И бутылки все перепробовали…
Ениколопов, обратясь к девушке, воскликнул весело:
– Тьмы, барышня! Побольше тьмы нам… Вы правы, милая Вероника, заговорив именно сейчас о салатах. Ибо сейчас Россия вылезла на самый край тарелки… Вижу отсюда, из убежища Бобров, как на смену лозунгам восстания уже загораются факелы мистицизма! Вижу, Вероничка, как прыщавый студент откладывает Струве и берется за изучение по Форелю полового вопроса… Господа! Нас ожидает время похоти и сквернословия. Не стыдитесь распутничать!
– Неправда, – раздался тихий голос Мышецкого, – каждый человек, даже при дворе тирана Тиберия, должен остаться при своих идеалах. В этом – спасение от реакции, от ужаса. Но из жалости к больной России надобно остановить и нож революции, ибо она слишком негуманный хирург. Она режет, не прислушиваясь к воплю…
– Браво, князь, – сказала Бобриха. – Наконец-то!
– И человеку не все дозволено, – продолжал Мышецкий. – Жизнь без закона есть отступление перед цивилизацией. Без веры в нечто мы с грохотом откатываемся во времена доисторического варварства… Лучше пусть стоит надо мной глупый гоголевский городничий, но только не диктатура господ из депо!
– О! – покачнулся Ениколопов, выдав свое опьянение. – Только теперь, князь, разгадал я ваше политическое кредо… Позвольте же и мне честно высказать вам свое?
– Просим, просим, – похлопал Бобр.
Ениколопов ответил так:
– Пусть только встанет человек, который скажет, что у него есть в наличности миллион… И я воскликну: «Вот он, истинно свободный человек!» Господа, когда человек может быть свободен? Тогда лишь, когда он может делать все, что хочет. А когда он может это делать? Лишь тогда, когда у него есть деньги. Но отпускается ли грозной судьбой каждому из нас по миллиону? Увы, нет… Так я теперь спрашиваю вас: «А вывод, господа? Какой?»
Сергей Яковлевич с удивлением смотрел на Ениколопова:
– Послушайте, гроза всех русских губернаторов, вы, как и господин Бобр, цитируете Достоевского с такой бесподобной лихостью, что я начинаю думать… да, я так и думаю… Не миллион ли рублей и есть предел вашей революции?
Ениколопов шутовски шаркнул ногой:
– Князь, моя революция не стяжательна. Но она, да простит мне бог, весьма отягощена грехами… Что делать, но я обожаю буржуазные салаты и восторгаюсь аристократическими винами!
– Что ж, цинизм тоже просвещает, – и Мышецкий отвернулся…
Потом, уже прощаясь, Ениколопов вдруг спросил:
– А вы не забыли, князь, нашего прошлого разговора об алмазах? И, кстати, доверьте по секрету: что вам представляется лучше – опала или подполье?
– Все плохо, – ответил Мышецкий. – Что же касается алмаза, то… Я знал лишь одного хорошего ювелира, полковника Сущева-Ракусу. А вот капитан Дремлюга не сумел оценить игры ваших граней… Не сумел и, кажется, прошел мимо вас!
Ениколопов весь сжался и поклонился.
– Надеюсь, что в скором времени оцените меня вы, – произнес он с некоторой угрозой.
– Что это значит, сударь? – насторожился Мышецкий.
– Это значит, что скоро я блесну перед вами той гранью, которая ослепит ваше сиятельство…
Был уже поздний час, когда Сергей Яковлевич возвратился от Бобров к себе. Скинул мундир, пощелкал подтяжками. Было тихо в пустом доме, храпели внизу дежурные казаки. Неслышно вошел лакей, сказал нерешительно:
– Ваше сиятельство, до вас дама… С просьбой!
– Постойте, – остановил лакея Мышецкий и, взявшись пальцами за переносицу, долго думал: «Что бы это значило? Кто?..» – Ладно, – решил, – просите даму…
Он едва успел застегнуть мундир, как стремительным шагом вошла к нему Корево – лицо бледное, глаза запали вглубь, и старенькое пальто делало женщину некрасивой и жалкой.
– Князь, – спросила она резко, – это вы отдали приказ об аресте Саввы Кирилловича Борисяка?
Мышецкий глядел на женщину из-под сверкающих стекол пенсне.
– Сударыня, – медленно произнес он, – обстоятельства дела, связанные с господином Борисяком, суть таковы, что я…
– Хорошо! – перебила его Корево.
Она раскрыла потрепанный ридикюль. И дергала и дергала что-то из него наружу. На ковер, к ногам акушерки, сыпались поочередно платок, пудреница, какие-то бумажки…
– Господин Борисяк… – сказал Мышецкий и замолчал.
Корево выдернула из сумочки револьвер:
– Революция не прощает, князь!
– Опомнитесь…
Грянул выстрел, что-то треснуло над ухом, и Сергей Яковлевич упал. Второй выстрел… От ковра пахло пылью и чем-то нежилым. Из-под плинтуса, студя висок князя, тянуло острым сквозняком.
Лежа на полу, он долго и громко плакал…
Потом поднялся, стараясь не глядеть в сторону. Второй выстрел оказался вернее первого: Галина Корево лежала навзничь, откинув назад остренький подбородок, и по виску ее, четко пульсируя, сбегала темная кровь. В дверях, обалделые, глядели на эту сцену казаки. Моргали…
Сергей Яковлевич повернулся к иконе, на которой сидел, засыпая, старый влахопуловский попугай.
– Господи, – взмолился, – да воздается и это мне… тоже!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Медленно приходил в себя, затравленно озираясь.
Откуда ждать беды? Что еще готовит ему судьба?
В белых пикейных штанах, с тонкой шпажонкой у бедра, юным правоведом он спускался по мраморной лестнице в этот волшебный мир. Стихи писал, занимался, как и положено человеку, народными нуждами, заимел скромное имя в статистике, любил и страдал…
«Лиза, Лизанька, почему вы меня разлюбили?»
И поселилась боль – вот здесь: напротив виска, и точила кость изнутри, мучительно и тупо. Каждый день! Начиналась она после полудня и отходила лишь вместе со сном. И еще вспомнился ему дворник, что летел с пешнею: некое живое распятие – прочь, мимо окна прочь, куда-то в прошлое, в небытие… А теперь приходила по ночам Ксюша Жеребцова, садилась в ногах постели, а вместо рта, нежного и чувственного, – черная яма с обугленными губами. Прах и пепел кошмарных поцелуев…
– Какое сегодня число?
– Второе, князь, – ответил Огурцов. – Второе января…
В этот день, огрызаясь огнем винтовки, кончила свое существование Красноярская республика, и Мышецкий получил телеграмму о том, что по всей империи объявляется розыск прапорщика Кузьмина, бывшего президента Красноярской республики. Сергей Яковлевич прочел и перекинул телеграмму через стол – Огурцову.
– Приобщите, – сказал…
А вскоре карательные отряды разгромили Кутаисскую республику, и – снова телеграмма: президент этой республики, кутаисский губернатор Старосельский, арестован и предается суду империи за ослабление власти и сговор с социал-демократами Совета.
– И эту, – сказал князь, – приобщите тоже…
«Будет тот губернатором, – вспомнилось ему вдруг, – кому кончину мученическую приять суждено… Сажай и властвуй! Патронов не жалеть… Пли! – и благо ти будет, но долголетен ли будеши на земле сей грешной – кто скажет?..»
– Боже, – ужаснулся Мышецкий, – какие ужасные афоризмы оставляем мы потомству в назидание от прошедшего года…
Какой-то стук-перестук все время мучил слух Сергея Яковлевича. Он выглянул в окно – напротив присутствия разместилась мастерская, и было видно, как столяры сколачивают большие ящики.
– Огурцов! Идите-ка сюда скорее, – позвал Мышецкий. – Куда это столько гробов?
– Да это же не гробы, князь. Это – избирательные ящики. В думу-то избирать будут вскорости.
– А-а-а, – и отошел от окна. – Покрасить ящики надобно…
Так текли дни в ожидании гибели. Город и губерния жили сами по себе, он отгородился от них, как от проказы, затих в карантине губернского присутствия. Ему приносили – по привычке – бумаги. Он заказал у ювелира фиксимиле и, подышав на печатку, нашлепывал – привычно – свои подписи. Даже не читая…
Алябьев пришел и доложил, что в степи лагерем расположился карательный отряд – с пушками, с пулеметами.