Валентин Пикуль - На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
– Нет, милый, борьба будет лютой, и тысячи падут. Тысячи падут, ты это так и знай…
Бился в буфера, напирая сзади, тяжеленный тендер с углем. Бренча о стенки, тыкался пузатый чайник, брызгал водой на плечи.
– Костенька, – сказал Казимир, – ну-ка, что наш пассажир делает?
Кочегар откинул брезентовый заполог, позвал:
– Эй, земляк! Ты из каковских будешь?
– Мы-то? А мы таковские…
– А полк-то ваш какой?
– Уширванский! – ответил солдат. – Небось слыхал? Литавры серебряные за храбрость имеем.
– Оно и видно, что на знамени вашем – ухо рваное!
Костя снова закинул брезент, сказал Казимиру:
– Не околел пока… Ничего, пускай портянки просушит!
Затопленные маслом рифленые площадки дрожали под ногами. Ходуном ходило горячее и стылое железо паровоза. Казимир глянул на манометр, потом – в окошко:
– Девяносто седьмой… Подъем! Готовься…
Костя швырнул лопату назад – за спину:
– Греби сам тогда. Ладно! Куда идти?
– Здесь проселок будет недалече – на Курбатов. Оттуда выбирайся прямо на Ветрищенск. Буду ждать… Ну, целуй, Костенька!
Поцеловались напоследок обветренными, шершавыми губами.
Костя с грохотом отодвинул дверь. Летела перед ним ночь.
– Страшно, – сказал и сел. – Кабы не темно…
– Прыгай!
Запахнув одежонку, Костя пропал во тьме. Казимир долго смотрел в даль, осыпанную золотыми искрами. Ничего – ни тени, даже ни пятнышка: кругом темно и ровнехонько.
«Снег глубокий, – рассудил про себя. – Выползет…»
Взял лопату – набил ненасытные колосники. Нагнал пар до предела. Подъем кончался – сейчас начнется спуск и разгон. Рука оставила реверс, обмотанный тряпкой, и паровоз был доверен отныне самому себе…
– Эй, уширванский! – окликнул он солдата на тендере. – Сейчас вот машину раскрутим побыстрее, так ты и погреться сможешь.
– Ой, вот спасибо! Вот спасибо!
– На здоровье, – и Казимир снова закинул брезент.
Скинул сапоги, переобулся в валенки. Сказал сам себе: «Это не беда…»
Пресня пала, но еще держатся Чита, Красноярск, Кавказ.
Еще не сказано последнее слово. Флаги революции, до времени свернутые на груди бойцов, вновь развернутся над Россией.
«Так будет!» Прыгнув с паровоза, Казимир падал в свистящую снегом темноту…
…Эшелон шел и шел, потом сбавил скорость. Наконец замер. Теплая грудь локомотива вздохнула последний раз. В будку поднялся офицер, глянул в тендер:
– Эй, где вы?
А вокруг – ни огонька, ни деревни, до Уренска еще двести верст. Ни в Тургай, ни в Уренск! Стали…
Между Уренском и Тургаем застрял одичалый лагерь карателей – без воды, без хлеба, без дров, без водки. И быстро зарастали бородами мрачные люди в серых шинелях.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Генерал Аннинский вызвал прапорщика Беллаша к себе – на двести восьмой километр. В палатке генерала было душно от кошм, он показал рукой на единственный табурет. Беллаш сел и сообщил, что пути между Тургаем и Уренском забиты, как пробкой, замерзшим эшелоном.
– Днем раньше, днем позже, но они придут, – ответил юноше генерал. – Не об этом будем думать… Я старше вас, умудрен опытом жизни, и я не мешал вам производить социальные эксперименты. Сейчас вы должны послушать меня, как сын отца…
Беллаш почтительно встал и стоял в продолжение всего разговора, как сын перед отцом, как прапорщик перед генералом.
– Вы, – продолжал Аннинский, – случайная фигура на горизонте социальных явлений. Не спорьте… Но карать случайную фигуру в революции будут с такой же яростью, как и профессионала. Сейчас, я чувствую, все живое будет надолго задавлено. Мало чести провести это время в тюрьме. Надо использовать время реакции для накопления знаний, чтобы, когда она кончится, выйти к народу во всеоружии. И суметь быть полезным… – Генерал замолчал.
– Что вы мне предлагаете, ваше превосходительство?
– Вы – ученый, и в этом, прапорщик, ваше призвание. Именно в этом! Вы молоды, и Россия не кончается с этой революцией. Но она может начаться заново с последующей революцией… Вы меня поняли?
– Да – и нет, – ответил. Беллаш, после чего Аннинский выдернул из-под кошм карабин, вытянул из угла палатки мешок.
– Здесь, – сказал, – чай, табак, патроны. Лошадь для вас уже приготовлена. Садитесь в седло и поезжайте. Не бойтесь диких племен. Знания, которые вы приобретете у них, еще пригодятся. Не одну статью, а много книжек напишете вы… И когда кончится в России глухое время, вы спуститесь с гор в долины. Я думаю, что Россия будет тогда иной. Лучше или хуже – отсюда не видно. Но она примет вас, ибо ваше знание Востока ей всегда будет необходимо!
– Я должен подумать, – сомневался Беллаш.
– Можете думать. Я мешать не стану. Но, потеряв вас в революции как случайную фигуру, Россия может обрести вас в науке как явление значительное… Соразмерьте все сами на весах своего рассудка, и вы поймете, что старый генерал был прав!
– Можно еще уйти в подполье, – заволновался Беллаш.
Аннинский широко откинул полог палатки: в снежных вихрях гибли и пропадали вдали очертания синих гор. Там, далеко, пуржило.
– Вот ваше подполье! Там – в гуще неисследованных племен. Доверьте революцию профессионалам, а рельсы и шпалы мы уложим без вас. Услышите когда-нибудь гудок паровоза и вспомните меня, своего старого генерала…
Беллаш громко, как малое дитя, заплакал.
– Это тоже подвиг, – обнял его Аннинский. – Россия красна не только декабристами – наукой тоже! И в науке, как и в революции, тоже нужны герои… Прощайте, мой славный мальчик! И верьте моим словам: вас ждет прекрасное будущее…
Из списков железнодорожного батальона имя Беллаша было вычеркнуто. Для русской революции он навсегда пропал, а русская наука пока не нуждалась в нем. Пройдут долгие годы…
На рассвете четвертого дня Беллаш въехал в сжатую горами лощину, продуваемую ветром. Рея пестрыми халатами, скакали вдоль скалистого отрога неутомимые всадники. Вот они развернулись, скинули с плеч высокие луки – запели стрелы над головой.
Беллаш поднял карабин и выстрелил в небо. Потом опустил оружие дулом к земле и поехал навстречу всадникам.
Все зависело от него… И тысячи падут уже без него!
4Слова о революции, как о «грядущем хаме», были уже произнесены поэтом Мережковским. Еще дымилась кровь на закопченном снегу Пресни, еще стучали одинокие выстрелы боевиков Москвы, когда Струве и его честная компания, в помощь контрреволюции, стали выпускать черный еженедельник «Полярная звезда»…
Бобр ожил и снова залоснился шубой.
– Князь, – сказал он Мышецкому при встрече, – перечтите заново «Бесов» Достоевского – это гениальное пророчество гениального художника. Вспомните хотя бы эпиграф: «Хоть убей, следа не видно, сбились мы, что делать нам? В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам…» Ведь это же – сегодняшний день России!
А усатая Бобриха добавила в чашу княжьих сомнений:
– Надо самоуглубиться, князь. Мы – только созерцатели! И вопль народа, и жест деспота – для нас все это лишь одинаковый объект созерцания… Хам грядет!
Мышецкий, направляясь сегодня к Бобрам, только что проехал мимо уренского депо. Там, при входе в огнедышащие цеха, откуда выкатывали паровозы, висел депутат в думу, избранный от рабочей курии. Чучело из соломы и тряпок, с углями вместо глаз, лохмотьями болтались на нем штаны и блуза мастерового. А на груди – доска: «Наш депутат»…
Было обидно за думу, и Мышецкий пришел в говорильню Бобров в удрученном настроении.
– Что произошло в России? – говорил он, вступая в комнаты. – Я постоянно ратовал, чтобы сбросить с монархии путы самодержавия! Парламентарное совокупление крайностей слева и справа, казалось мне, даст тот блестящий результат народного самоуправства, которого мы ждем от истинной демократии… А – теперь? Я отказываюсь понимать что-либо. Но остаюсь при своей точке зрения: монархия – да, самодержавие – нет!
Директор депо Смирнов ответил из угла:
– Для таких совокуплений, князь, нужны Бисмарки!
– Скорее – Бонапарт! – добавил Бобр. – Мы нуждаемся в крепкой руке. Нас раздавило господство народолюбия, не хватит ли уже народопоклонства? Народ – не идол, а – хам… Не казней власти надобно нам бояться, а благословлять эту власть, которая ограждает нас от хама… Долой принудительную монополию любви к человечеству! Человечество только во мне самом! Себе поклоняюсь, себя люблю, себя обожаю… Господи, слышишь ли? Внемлешь ли?
Кликушество, в которое кинуло вдруг Бобров, ошеломило князя Мышецкого: отрекаться можно, но нельзя же так откровенно блевать в ту самую вазу, на которую ранее глядел с умилением!
– Ваше уныние, – сказал князь, – не есть ликование души. Господин Бобр, лозунги – это не белье: поносил и бросил! Не хочу казаться пошляком, но… Идеалы необходимы человеку! Без идеалов человек – скотина. Узколоб, узкоглаз, широкоротен и мерзок!