Михаил Филиппов - Великий раскол
— Все против меня, — воскликнул он. — Уж кто-кто, а хохлы должны бы были быть мне признательны. Я всегда отстаивал их права; а во время польских волнений открыл я им свободный вход и въезд во все наши земли, открыл их духовенству все наши монастыри, раздавал всегда места их святителям… Наконец, не их церковь присоединил к своей, а напротив, свою церковь присоединил к их… И за спасибо они не хотят даже дать уголка в своих монастырях Никону; не хотят довести до Киева, чтобы я мог съездить в Царьград к патриарху, просить его защиты и заступничества против бояр.
В это время вошел к нему служка его, Иван Шушера[74].
— Кстати ты, Иван, пришел, — сказал Никон. — Мне совет твой нужен.
Он рассказал о поступке Брюховецкого.
— Теперь, — кончил он, — как бы найти, кого бы можно послать в Царьград.
— Да ехать я-то берусь, уж вернее меня человека не найдешь, — обиделся Марисов. — Да лишь бы кто взял с собою в Киев, а там перевалим дальше. Вот, кабы кто из людей обозных Брюховецкого да взял меня, — спасибо бы сказал. Мне самому непригоже идти в их стан: ведь, пожалуй, на гетмана самого наткнешься…
— Так я пойду, — сказал Иван Шушера.
— Но ты, Федот, вот что подумай. Как попадешься, так ведь горе тебе: и пытки, и, быть может, лютая казнь ждет, — встревожился Никон. — Живым себя не дам, дядюшка, — перекрестился Марисов.
— Нет, уж лучше грамоты не пошлю в Царьград.
Он отпустил верных своих слуг. Но на другой день явился к нему Марисов, валялся у него в ногах, целовал руки и ноги и молил послать его к патриарху.
Долго Никон не соглашался, но отчаянье и решимость Марисова были так естественны и так убедительны, что патриарх послал Шушеру и велел устроить отъезд его в Киев.
Шушера отправился в Малороссийское подворье.
Отъезд Брюховецкого предполагался в тот же день, а обоз должен был выступить немного позже.
Для Брюховецкого и его свиты были изготовлены экипажи и верховые лошади, и все это с легким обозом должно было единовременно тронуться из Москвы.
На подворье была страшная суматоха: конюхи перебранивались с казаками, начальство с подчиненными, каждый торопил и ничего не делал, за исключением черного люда. Наконец, вся эта орда устроилась и, вместе с выходом на крыльцо гетмана, вскочила на лошадей и тронулась в путь.
Шушера, присутствовавший здесь, удивился одному: сколько добра всякого они вывозят из Москвы.
Когда же поезд отъехал от подворья, он попросил указать ему одного из обозных голов.
— А вот, Кирилла Давыдович из Василькова, — указал ему на плотного и рослого казака мальчик, которого он спрашивал.
Шушера подошел к казаку и, приподняв немного шапку, обратился к нему:
— Дядюшка, уж вы помилуйте, что я к вам…
— А що маете?
— Ведь вы из Василькова, Кирилла Давыдович?
— Васильковский.
— Видите, целый свет знает вас, вот и я знаю… А имели вы, дядька, племянника?
— Як же, мал… Да ляхи узяли в плин, да так и згинул, — махнул он рукою.
— А коли он не пропал, да в живых?
— Слухайте, хлопци, — крикнул радостно Кирилл к обозной прислуге, — чулы вы?.. Да вот москаль каже, что мий-то Трохиме, — казак, выбачайте… да в живых… вы знали его, хлопци?
— Ни, не знали, да бравый був казак… и чулы мы, як вин невирные и ляцкие головы сик.
— Где же вин, — крикнул радостно казак Кирилл.
— Ладно, покажем, — произнес сквозь зубы Шушера. — А теперь, дядька, я проголодался: пойдем в кабак, да там малую толику пропустим на радостях магарыча. А там я тебе все порасскажу.
Зашли они в ближайший к подворью кабак и, усевшись за штофом, повели беседу.
— То от мене магарыч, — заметил казак, — во здравие живым, а умершим царствие небесное, — и он огромный стакан пропустил сразу в глотку.
— А я за ваше здравие, дядька… Да вот что, Кирилл Давыдович. А что вы возьмете за провоз племянника в Васильков? Он человек денежный, и с него взять-то можно.
— Як же то да з племянника…
— Ничего, дядька, я скажу, что я-де заплатил за него.
— Добре… Да що взять?.. 50 карбованцев, да 50 злотых, да 50 грошей.
— Эх, дядька, уж много-то вы заломили сразу.
— Ну, добре… Я ж так, що племянник… Его батька держит мою двоюродную. Ну, поступлю 50 карбованцев, 50 злотых, а уж гроши… Бог з тобою…
Вынимает Шушера огромный мешок, отсчитывает пятьдесят серебряных новеньких рублей и пятьдесят польских пятиалтынных.
— Яке добро… яке добро… — разбежались глаза казака при виде новеньких рубликов.
Он загромастил их и в кожаный свой мешок опустил в порядке.
— То буде жинце, — говорил он, укладывая рубли, — а то диткам на всяку всячину, — указал он на пятиалтынные.
Когда он окончил это дело, и кошелек его опустился, как в пропасть, в карман его широких шаровар, Шушера налил по большому стакану водки, и они осушили штоф.
Шушера велел подать и другой штоф. Когда его подали, он спросил:
— А как вы, Кирилл Давыдович, поедете?
— Пойдут, — сказал он, — два обоза: один с поклажею, другой с киньями. Я с киньскими.
— Значит, вам нечего первого дожидаться.
— Ни, гетман наказал поспешать с киньми: дома отдохнуть.
— Да, я забыл, дядька, як зовут вашего племянника.
— А я не казав?
— Ни…
— Трохиме… да Трохиме…
— А мой-то — Федот…
— Як?.. Да ты казав, що то мий, мий Трохиме…
— Вижу я вас бравого казака, точно такой, как мой. Ну и думаю, должен быть его родичь аль дядя… Жаль… так уж пожалуйте деньги назад.
— Шкода!.. Як то можно… таке добро… Жинка и дитки що скажут?
— Нечего делать, дядька, ведь мой-то Федот, а ваш Трохиме.
— Нехай твий буде Трохиме… Нехай буде мий… Мини буйдаже.
— Коли так, ладно… Завтра я с ним к вечеру приеду к тебе.
— Добре! Нехай каже, що вин мий племянник.
— Ладно.
Они выпили еще по стакану и расстались.
На другой день к вечеру явились Шушерин и Марисов в Малороссийское подворье.
Встреча Марисова и Кирилла была точно долго не видавших друг друга родственников, и расспросам не было конца, так что спутники-казаки Кирилла и не заподозрили ничего.
На другой день, часов в девять, обозы должны были тронуться из Москвы.
Шушерин переночевал с Марисовым в подворье и рано утром, простившись с ним, пустился обратно в Новый Иерусалим.
В то время, когда он выходил из подворья, у ворот ему повстречались Мошко и Гершко. После историй, затеянных ими у патриарха, они поселились в Москве и занимались здесь разными гешефтами с боярами, которых они обирали.
Теперь они набрали много писем в Москве к разным лицам, проживавшим в Украине, и посредством малороссийского обоза хотели их отправить туда.
— Мошко, чи ты бачил? Шушера був тут…
— Бачил, Гершко.
— Буде, Мошко гешефт: вин здесь мабудь от Никона.
— Мабуть.
Они вошли в подворье, нашли одного из обозных голов и начали с ним торговаться насчет доставки писем.
Одно письмо было от Мошки в Васильков, к его родственнику Нухиму.
— А кто поеде в Васильков? — спросил он.
— Вот дядька Кирилл да его племянник Трохиме, — и ему указали на стоявших в отдалении Кирилла и Марисова.
Мошко подошел к казакам и стал Кирилла просить взять с собою письмо.
— А вот, сказал тот, — мий племянник поедет прямо в Васильков, а я в Чигирин, к гетману.
Марисов взял письмо и обещался передать его еврею Нухиму.
Когда Мошко и Гершко вышли из подворья, они прямо направились к малороссийскому приказу.
Они там бояр не застали, и им сказали, что Салтыков бывает лишь раз в неделю в присутствии, по средам.
В среду явились евреи в приказ и объявили государево дело. Они рассказали, что племянник Никона, служащий у дяди в боярских детях, Марисов, без ведома малороссийского приказа, отъехал в Малороссию, в Васильков.
Бояре потолковали между собою и решили, что тот уж в пути, а потому следует лишь Брюховецкому и воеводам дать знать об его задержании и о присылке в Москву.
Тотчас же с гонцом полетели такого содержания грамоты в Малороссию.
Между тем, почти после двухнедельного пути, конный воз казака Кириллы въехал со стороны Киева в Васильков.
Старый город не был расположен, как теперь, внизу на равнине, а на возвышенности, по дороге в Белую Церковь, и был сильно укреплен земляными валами и рвами.
Казачьи хаты с фруктовыми садами и огородами ютились за валом, и посреди города, на площади, виднелись еврейские дома с крытыми заездами.
У одной из хат, окруженной хозяйскими постройками и скирдами хлеба, соломы и сена, остановился казак Кирилл.
Из избы показались старик отец его лет восьмидесяти, жена его, молодица лет тридцати, и несколько белоголовых девочек и мальчиков.