Михаил Филиппов - Великий раскол
— Что вы, пан писарь, говорите? Я не католик, не иезуит… и не стану я нарушать тайны, да еще двух патриархов…
Разве не дорога мне будущая жизнь?.. Татарин я, что ли… Да и кто думает о бесчестном нарушении тайн святителей, представителей апостолов на земле? — рассердился гетман, причем плюнул и перекрестился.
— В таком случае, — сказал писарь, — нужно возвратить Марисову письмо…
— Зашить покрепче снова в сумочку и повесить ему на шею… Да и тотчас же…
— Слушаюсь, — обрадовался писарь.
— Да, а руки у него сильно связаны ремнями?..
— Сильно. Не прикажите развязать?
— А ноги?
— И ноги тоже…
— Так еще покрепче свяжите, да в кибитку с драгунами и казаками, и в Москву… к царю…
— Как? — недоумевал писарь.
— Да так, — мы отсылаем только в Москву Марисова, а что при нем, нам и дела нет. Захотят в Москве нарушить тайну патриархов — это их дело, они и ответ дадут перед Богом.
Писарь ошеломлен был этою хитрою казуистикою.
— Да все ж, — сказал он, — мы выдаем москалям патриаршего посланца и письмо, которое принадлежит патриарху Паисию…
— Вольно же тебе было допытываться, что там в сумке. И глядеть не следовало, и знал бы.
— Вы, гетман, сами приказали…
— Я вовсе не настаивал: сказал только, нет ли чего… Но мешкать нечего, зашейте поскорее письмо и отправьте Марисова в Москву.
Гетманский приказ был в точности исполнен: не прошло и получаса, как по пути на Переяславль и на Москву мчалась уже кибитка с узником Марисовым.
Руки и ноги его были так сильно перевязаны ремнями, что покрылись ранами, и кровь выступала наружу, через платье. Измученный, избитый, изнуренный, привезен он при гетманской бумаге в малороссийский приказ. Здесь Салтыков его принял, снял с него сказку и отправил затем в приказ тайных дел князю Одоевскому.
Зная из бумаг гетмана, что у Марисова на шее имеется сумка, в которой хранится письмо Никона, князь Одоевский собрал совет бояр и святителей: как-де поступить с письмом.
И его взяло сомнение: имеет ли он право вскрыть письмо, писанное одним патриархом к другому.
Послали Хитрово к царю.
Набожный Алексей Михайлович сказал с неудовольствием:
— Коли считают это грехом, за что хотите взвалить грех на меня?
Долго судили и рядили, и порешили: «Письмо патриархов друг к другу грех вскрывать. Но Никон сам от патриаршества отказался, значит он писал как простой святитель к патриарху царьградскому. А так как турский султан теперь в войне с царем, то всякое письмо в землю врагов, хотя бы и на имя патриарха, не только можно, но и следует вскрыть, так как в письме может быть измена».
Решили бояре и вскрыли письмо, но читать его без государя не стали и послали ему сказать, как он прикажет.
— Собрать соборную думу в Золотой палате, и я туда приду слушать грамоту Никона.
На это Хитрово возразил: что лучше царю прочитать самому грамоту, и потом, коли он найдет нужным сообщить его соборной думе, так он может это делать во всякое время, потому что письмо может заключать в себе такие предметы, о которых неудобно, быть может, разглашать.
Царь согласился с этим доводом и прочитал Хитрово письмо.
Содержание никоновской грамоты было следующее:
Он рассказывал вкратце, как его поставили против его желания в патриархи и как он согласился с условием, чтобы все слушались его как начальника и пастыря. Сперва царь был благоговеен и милостив к нему и во всем Божиих заповедей искатель, но потом начал гордиться и выситься. Наконец, его, Никона, стали явно оскорблять: Хитрово прибил во дворце его слугу и остался без наказания; царь перестал являться в соборную церковь, когда он служил; князь Ромодановский прямо объявил ему гнев царский. Тогда он от этого гнева и от бесчиния народного удаляется из Москвы в Воскресенский монастырь. «Уезжая из Москвы, — пишет Никон, — я взял архиерейское облачение, всего по одной вещи для архиерейской службы, и ушел, а не отказался от архиерейства, как теперь клевещут на меня, говоря, будто я своею волею отрекся от архиерейства. Я ждал, что царское величество помирится со мною. Царь, узнав, что я хочу ехать в Воскресенский монастырь, прислал бояр сказать мне, чтоб я не ездил до тех пор, пока не увижусь с ним. Я ждал на подворье три дня, и только по прошествии трех дней уехал в Воскресенский монастырь. За нами прислал царское величество в монастырь тех же бояр, которые спрашивали нас.
«Зачем ты без царского повеления ушел из Москвы?» Я отвечал, что ушел не в дальние места, если царское величество на милость положит и гнев свой утолит, опять придем, и после этого о возвращении нашем от царского величества ничего не было. Приказали мы править на время Крутицкому митрополиту Питириму, и по уходе нашем царское величество всяких чинов людям ходить к нам и слушаться нас не велел, потребное нам от патриаршества давать нам запретил; указал, кто к нам будет без его указа, тех людей да истяжут крепко и сошлют в заключение в дальние места, и потому весь народ устрашился. Крутицкому митрополиту велел спрашивать себя, а не нас. Учрежден монастырский приказ, поведено в нем давать суд на патриарха, митрополитов и на весь священный чин; служат в том приказе мирские люди и судят. Написана книга (уложение), — святому Евангелию, правилам св. апостол и св. отец, и законам греческих царей во всем противная. Почитают ее больше Евангелия: в ней-то, в 13-й главе, уложено о монастырском приказе. Других беззаконий, написанных в этой книге, не могу описать, так их много[75]. Много раз говорил я царскому величеству об этой проклятой книге, чтобы ее искоренить, но кроме уничижения не получил ничего[76]. Я исправил книги, и они называют это новыми уставами и никоновыми догматами. Главный враг мой у царя Паисий Лигарид; царь его слушает и как пророка Божия почитает. Говорят, что он от Рима хиротонисан дьяконом и пресвитером от папы, и когда был в Польше у короля, то служил латинскую обедню. В Москве живущие у него духовные — греческие и русские — рассказывают, что он ни в чем не поступает по достоинству святительского сана: мясо есть и пьет бесчинно; ест и пьет, а потом обедню служит… Я с сим свидетельством послал письмо к царю, но он не обратил на него внимания. И наклеветали на меня царю, что я его проклинал, но я в этом невинен, кроме моей тайной молитвы. Теперь все делается царским хотением: когда кто-нибудь захочет ставиться во дьяконы, пресвитеры, игумены или архимандриты, то пишет челобитную царскому величеству, и царским повелением на той челобитной подпишут: Хиротонисан повелением государя царя. Когда повелит царь быть собору, то бывает, и коли велит избрать и поставить архиереями, избирают и поставляют. Велит судить и осуждать: судят, осуждают, отлучают. Царь забрал себе патриаршеские имения. Также берут по его приказанию имения и других архиереев и монастырские; берут людей на службу; хлеб, деньги, берут немилостиво; весь род христианский отягчили данями, сугубо, трегубо и больше, — но все бесполезно».
В заключение Никон в грамоте своей царьградскому патриарху рассказывает историю Стрешнева с собакою; притом, как царь допускает блюсти патриарший престол Питириму, которого он, Никон, отлучил от церкви; затем, как этот отлученный поставил попа Мефодия в епископы и его послали блюсти киевскую митрополию, которая все еще стоит в ведении патриарха константинопольского.
Письмо по содержанию своему и по тону было очень умеренно, но оно имело один недостаток: это была самая святая правда.
Царь рассердился в особенности за упрек в поборах и поэтому написал тут же на грамоте:
— А у него льготно и что в пользу?..
То есть, другими словами: при его управлении государством разве он льготно производил сборы и разве он больше пользы сделал, чем я?..
Это задело его самолюбие.
«Дескать, — подумал царь, — дураками нас всех обозвал да еще перед целым миром. Попади это письмо в Царьград, оно тотчас было бы отправлено в веницейские газеты, и оттуда во все концы вселенные…»
Сам царь это практиковал уже несколько лет перед тем. Испугавшись неудач в Польше в 1660 году, Алексей Михайлович велел описать успехи Долгорукова и Шереметьева, да коварство польских комиссаров, продливших время нарочно, чтобы дать своим возможность собрать войско и дождаться татар, наконец, про измену Юрия Хмельницкого и про дурной поступок поляков с Шереметьевым под Чудновом. Статья эта была отправлена в Любек к Иогану фон-Горну, и тот, отпечатав ее на немецком языке, разослал по всем государствам.
Статья эта произвела тогда благоприятное впечатление в Европе, и царь отлично понимал значение прессы… Поэтому ему страшно сделалось при одной мысли, что бы было, если бы грамота Никона попала в европейскую печать.