Исаак Гольдберг - День разгорается
Но стрелочник и все те, у кого в глазах при виде удаляющегося поезда пряталась ненависть и чьи сердца горели местью, сдерживались: в конце поезда прицеплены были две теплушки, в которых его сиятельство, ограждая себя от всяких бед и неожиданностей, вез заложников...
59Неизвестный человек пришел и принес письмо. Он тщательно расспросил и убедился, что имеет дело с женой учителя математики Андрея Федоровича Михалева, Гликерией Степановной, и только тогда вручил ей письмо. И тотчас же ушел.
Гликерия Степановна, недоумевая и тревожась, вскрыла конверт и вынула из него паспорт Андрея Федорыча. К паспорту была приложена маленькая записка в три слова: «Спасибо. Помог хорошо».
Гликерия Степановна почувствовала, что все внутри в ней потеплело от радости. Ненужно и неизвестно отчего, у ней навернулись слезы. И, еле сдерживая их, она прошла к мужу и протянула ему паспорт:
— На вот... Все благополучно!..
Она не глядела на мужа, она не видела его лица. Она видела другое. Ей представилось, что тот, неизвестный ей революционер, которому помог паспорт мужа, в какие-то минуты вспомнил о ней и сказал, может быть, про себя: «И эти люди могут быть чем-нибудь полезны!..»
— Видишь, — мягко и задушевно заметила она мужу, — и мы можем быть чем-нибудь полезны!..
Потом громко позвала:
— Бронислав Семенович!
И когда Натансон вышел из-за ширмы, где стояла кушетка, на которой он спал, Гликерия Степановна радостно поделилась с ним своею удачею.
Но предаваться радости было некогда. У Гликерии Степановны было еще одно важное дело. Она вгляделась в желтое лицо Натансона, покачала головой и упрекнула:
— Вы, Бронислав Семеныч, не распускайте себя! Помните, что нам еще Галочку надо переотправить в надежное место...
— Я помню...
— Ну, вот!.. Вы бодрее!.. Она поправится! Непременно поправится! Ее через неделю и выпроваживать из города можно будет... Видите, вот как с паспортом все хорошо обошлось!..
— Я вижу... Я, Гликерия Степановна, вовсе не падаю духом... Вы знаете, я поеду с Галей... Я ее сберегу...
Ничего не ответив ему, Гликерия Степановна еще раз внимательно посмотрела на него. Правда, за последние дни она заметила, что Натансон как-то переменился, стал не таким растерянным и робким, как всегда. Пожалуй, ему можно доверить сопровождать Галочку...
Уйдя к себе и оставшись одна, Гликерия Степановна разгладила перед собою записочку с тремя словами и перечитала ее во второй раз.
Перечитала и задумалась.
Ей представились эти люди, которые, не взирая на опасности, которые ничего не боясь, ничего не жалея личного, продолжают борьбу. Она наклонила голову и вздохнула.
«Какие люди!.. — прошептала она. — Какие удивительные люди!..»
И сладкая тоска нахлынула на нее. Сладкая тоска залила ее. И жалость, которую она питала ко многим, к этому уехавшему, к Павлу, к Галочке, сменилась чувством зависти: Гликерия Степановна поняла, что рана Галочки заживет очень скоро, что девушка найдет утешение в работе, что жизнь пред Галочкой и пред тысячами ей подобных только развертывается. Жизнь и борьба...
И она снова глубоко, глубоко вздохнула...
60Ночь проходила.
В тюрьме ночь была тревожной и тягостной. В камерах многие долго не могли заснуть. Многим все время чудились подозрительные, тревожные и зловещие стуки и шорохи. Многие беспричинно вздрагивали и отворачивались от соседей.
Никто не знал и не мог знать, что творится в закоулках тюрьмы. И все подозревали, что в глухую ночь совершается что-то непоправимое и темное.
К рассвету люди понемногу успокаивались. Рассвет вставал тусклый, серый, холодный.
В одиночках тишина была глубже и тягостней, чем в общих камерах.
Лебедев вслушивался в эту тишину и думал об одном: о побеге. Лебедев понимал, что бежать невозможно, но мечта о воле, о работе на свободе была неотвязна и думать о побеге было отрадно. И когда через толстые стены камеры доносились неуловимые и непонятные звуки, какими всегда полна тюрьма, Лебедев гнал от себя зловещие догадки и предположения...
К рассвету Лебедев уснул. Но спал не долго. Что-то внезапно разбудило его. Он поднялся на койке, взглянул на тусклый четырехугольник окна, перечеркнутый решеткой, прислушался. Он ничего не услышал, но ему показалось, что где-то поют, что песня звучит тихо, но бодро, что звенят литавры и крепнут голоса труб. Ему показалось, что в одиночку его вместе с тусклым, больным светом зимнего рассвета втекают звуки веселых голосов, что голоса эти поют о силе, о свободе, о борьбе и о радости борьбы.
Он вышел на средину одиночки, поднял голову к окну. Да, окно светлеет. Вот чуть-чуть потеплели пыльные стекла. Вот от прутьев решетки пала расплывчатая тень на скошенный подоконник.
Лебедев застыл. Видят ли это все товарищи, вместе с ним сидящие здесь, в тюрьме? Слышат ли они? Чувствуют ли?!.
Выбросив вверх руки, Лебедев положил ладони на голову и взъерошил спутанные волосы. Потянулся, облегченно вздохнул:
— Ничего!.. — громко сказал Лебедев. — Ничего!..
Окно стало совсем светлым. Тени от решеток сделались черными.
За дверью, за толстыми стенами окрепли живые, реальные звуки. Зашевелились люди.
Тюрьма просыпалась...
61В серой полумгле предрассветной поры человек двигался по улице как призрак, как тень.
Человек приникал на мгновенье к забору, к витрине и шел дальше. И исчезал. А после него на заборе, на витрине оставалось свежее белесое пятно.
Так человек обходил городские улицы. Как призрак, как тень...
И когда серая предрассветная мгла рассеялась, разогнанная медленно, но властно встающим утром, белесые пятна выплыли на заборах, на витринах ярче и определенней. И первые, зябнущие на утреннем морозе пешеходы, увидя эти новые пятна, останавливались возле них и читали:
«Пролетарии, всех стран соединяйтесь!..»
Иные сразу же, с опаской оглянувшись кругом, уходили прочь от этих мест. Иные останавливались подольше и читали до конца.
Потом, когда они уходили, то уносили в своей памяти, в своем сознании незабываемые слова:
«...Свыше двух тысяч пятисот жертв — убитых и раненых полегло в Москве, десятки взятых в плен хладнокровно расстреляны палачами в окрестностях Москвы, сотни убитых в Ростове и Бахмуте, многие десятки в Сормове, Перми, Красноярске, Иркутске, Чите, Саратове, Ярославле, Харькове, Твери, бесчисленное количество жертв в Прибалтийском крае. Тысячи и тысячи граждан брошены в тюрьмы; такова обещанная царем «неприкосновенность личности», таково значение объявленной им амнистии! Палачи справляют кровавую тризну, разрушая артиллерийским огнем целые города... Горе земле, по которой пройдут отрепья царских опричников!.. Пусть купаются они в крови народной!.. Непродолжительно будет их торжество! Декабрьские славные дни глубокую борозду проведут в сознании народа, и память о московском восстании сделает чудо — вольет новые силы, новую мощь в истомленное тело революционного народа!..
Во имя погибших на баррикадах мучеников не прекращайте борьбы!.. Близок день, когда снова по всей Руси раздастся боевой клич!..
Готовьтесь же к этому дню: пусть он не застанет нас не готовыми!..»
Незабываемые слова уносили в своих сердцах люди, читавшие эту прокламацию, дерзко расклеенную в предрассветной мгле человеком, скользившим по улицам, как призрак, как тень...
А утро наливалось светом. Утро окрашивалось отблесками далекого солнечного пламени. Где-то за крышами домов, на востоке неотвратимо и неизменно вставало солнце. Где-то бушевали яркие огни. Где-то пылал ослепительный, неомрачимый свет. Где-то вставал и шел сюда спелый, сияющий день...
И день этот разгорался...
Иркутск, 1930-1935 гг.Примечания
1
Так в бумажной книге 1935 года. В наши дни этот глагол пишется: «прикорнул».
2
Помещение для взвешивания товаров (от старинного слова «вага», означавшего «весы»).
3
Schwester (нем.) – сестра.
4
Bast (перс.) - в Персии место, дающее всякому преследуемому властью право временной неприкосновенности (мечеть, иностранное посольство и др.)