Владимир Буртовой - Cамарская вольница. Степан Разин
— Холопу Афоньке я его подарил… У него спросите. Может, в кабаке пропил… Да мертв Афонька, ничего уже не скажет!
— Не сыскали твоего Афоньку среди побитых, воевода, когда взяли твои хоромы. И здесь ты сбрехал, аки пес, будто его из пушки убило! — прервал воеводу злым выкриком Митька Самара.
— Сыщем! Весь город сквозь пальцы просеем, — добавил Ивашка Балака и повинился перед атаманом, который сделал знак Брылеву продолжить свой сказ.
— А не тот ли это кафтан, воевода, который Афонька за наугольной башней в другую же ночь тайком от всех в сухой соломе сжег и пепел землей закидал? — добивал воеводу пронырливый дьяк. — Учуял я поутру, как ветер тянет тряпичным дымом, пошарил в укромных местах да и сыскал пепелище, плохо присыпанное землей. Там и откопал кусочек обшлага голубого цвета и шесть медных пуговиц с твоего любимого кафтана!
Воевода Алфимов, поняв, что злоехидный дьяк разнюхал-таки его тайну, и зная, что холоп Афонька не убит ядром из пушки, а счастливо ушел от воровских рук, решил от всего открещиваться напрочь, потому и выкрикнул отчаянно:
— Оговор! Я гонял тебя, Яшка, за воровство и взятки, вот ты и лепишь в отместку всякий оговор на меня! Должно, сам и украл кафтан, да побоялся быть пойманным с вещью, вот и спалил тайком! Это не улика для смертного приговора! Отметаю прочь! — и воевода духом воспрянул, рассмеялся нервно дергающимися губами.
— Вот как? Оговор, сказываешь? — не уступал дьяк Брылев и пустил в доказательство последнюю улику. — А отчего же это, воевода, у тебя в тот момент, когда ты поутру с саблей выбежал к Ивашке Волкову, из якобы только что полученных ран на щеке и в плече кровь не текла? Да и рубаха была с застывшим уже кровавым пятном! А под рубахой Ивашка приметил, как бугрилась у тебя, воевода, толстая повязка!.. И скажи атаману пред Господом и людьми, куда подевался в ту же ночь горемыка подьячий Ивашка Волков? Его днем твой холоп Афонька подпоил в кабаке, тайну эту допытал… Сболтнул лишнее подьячий, головой своей и поплатился! Еще одна божья душа на тебе тяжким камнем повисла! Ну-ка, что теперь скажешь? Малость недохитрили с верным холопом в своей выдумке, да? И Афоньку ты не бил, это у него губы вздулись после того, как пушкарь Ивашка Чуносов саданул его в зубы кулаком.
— Опять оговор… Не велел я Афоньке того подьячего губить, — заметно растерявшись, бормотал Иван Алфимов, и люди видели, что еще малый удар, и он, без чувств вовсе, повалится головой в пыль.
— У кого желчь во рту, воевода, тому и мед горек! — продолжил дьяк Брылев. — Так и у тебя. С желчью приехал ты на Самару, будто в свою вотчину безропотную, от той желчи и погибель примешь. — И спокойно к Степану Тимофеевичу: — Атаман-свет, повели снять с него полукафтанье да рубашку. Вот и позрим, от чего у него рана на плече осталась, от сабли аль от пули ружейной? А щеку ему Аннушка Хомутова не иначе кинжалом успела взрезать, тут он ее и…
— Будь ты проклят, аспид ненасытный, будь… — вдруг собрал последние силы на крик воевода. — Чтоб род твой иудовый, ты и твой сын Андрюшка, тайный ярыжка мой и доносчик на своих стрельцов за медные копейки… — И, не договорив, с диким стоном рухнул на землю, словно кто ножом чиркнул ему под коленями. Митька Самара и Еремка Потапов отступили от него, не решаясь взять под руки и вновь поставить на ноги.
— Сердитый с горшками на торг не ездит… Ишь, свою смерть учуяв, он и мне решил пометить, оболгал сына своим якобы ярыжкой тайным, — только и сказал внутри весь почерневший от страха за сына Яков Брылев, поклонился Степану Тимофеевичу в ноги. Кто-то из самарских посадских, пораженный воеводским проступком, в общей тишине тихо проговорил:
— Ну, мать-земля, трясися, воевода, за крыльцо держися! Ивашка Пушкарь на это ответил:
— Отдержался свое воевода-убивец! Уродила такого мама, что не примет и яма!
— Честному не сидеть в воеводах, — подтвердил Игнат Говорухин и плюнул под ноги, видя, как никем не поднятый Иван Алфимов неподвижно оставался лежать в пыли.
Лазарка Тимофеев кинжалом взрезал одежду на рычащем от злости воеводе, распрямился, и народ услышал окончательный приговор бывшему самарскому воеводе:
— Правду изложил дьяк, Степан Тимофеевич! Рана у воеводы на плече стреляная!
Брылев, видя, что все внимание теперь на воеводе, а не на его оглашенном Андрюшке, мысленно перекрестился, помолился: «Господи, спаси и сохрани моего сына… Дай, Господи, ему жить! И прости меня, грешного…»
Бледный, трясущийся от нервного возбуждения, Михаил Хомутов медленно, словно на чужих ногах, подошел к атаману, поклонился. Срываясь голосом, со слезами на глазах попросил:
— Дозволь, батюшка атаман… своей рукой… ему голову ссеку! Убийца! Подлый насильник, тать поганый! Как же ты, змей, вылез на свет божий, не задохнулся в утробе, тебя вскормившей?
Степан Тимофеевич встал с лавки, положил сотнику руку на плечо, потом обнял, высясь над Хомутовым едва ли не на голову, словно родитель над сыном-подростком.
— Этот воевода шарил впотьмах ножа, да напоролся на ежа!.. Негоже тебе, сотник, грязной кровью мараться! — И к горожанам со спросом: — Цел ли у вас приказной кат? Не срубили ему голову?
— Цел, цел, батюшка атаман! Сей же миг покличем по такой надобности!
Недолго искали Ефимку — он был в губной избе, заранее готовил кнут, плети, замачивал длинные гибкие хворостины для тех, чья вина не столь страшна, делал то, что делал каждый день, когда приходилось выколачивать по приговору воеводы из должников новгородки да сабляницы за разные недоимки.
— Я же говорил — не стоять городу без ката, — приговаривал диковатый Ефимка, весь бугрясь от недюжинной силушки, шагая сквозь расступающуюся толпу твердо на ногах, вывернутых носками наружу. — А ну, кого тут надобно прогреть как следует, а?
Подошел с кнутом на плече, отбил поклон атаману, мельком зыркнул на поверженного воеводу — тот сидел, сгорбись, на земле у края скамьи, потом с улыбкой посмотрел в глаза Степана Тимофеевича, чуток наклонив голову, словно примеряясь ударить кнутом…
— Смел и… дерзок, — усмехнулся Степан Тимофеевич. — Я вот поспрошаю у посадских, каков ты добр им был, да и позрим опосля, не покривишься ли, кат…
Ефимка, все так же улыбаясь, пожал плечами и, не смутившись, сказал в ответ:
— А что можно сказать о кате, атаман? — Ефимка глянул на людскую толпу через плечо. — Нешто я соборный протопоп ими содеянные грехи перед Господом отмаливать? Альбо торговый муж, воротясь с выгодного торга, задарма пряниками ребятишек потчевать? Я потчевал кнутом, плетью аль прутом тех, кого воевода по своим государевым делам в губную избу таскал. У многих посадских мои отметины на спине и по сей день, должно, заметны.
— Старался для воеводы? — Степан Тимофеевич сжал кулаки, пристукнул ими о колени.
— Для дела старался, атаман! — не пугаясь за свою бесшабашную голову, ответил Ефимка. — Но и не лютовал без нужды, едино своей радости человеческой болью ради, как иные каты тешатся. И ты, атаман, как повелишь кого наказать, нешто похвалишь, ежели сделаю это в полмеры, человеку не в будущее предостережение?
Степан Тимофеевич с недоброй усмешкой покачал головой, оглядел сурово-насупленные лица самарян: сек их Ефимка, это так, но и доля правды в его словах удерживала совестливых людей от рокового обвинения.
— Неужто никто не скажет о кате слова доброго? — с некоторой долей досады спросил атаман: чем-то этот удалой молодец приглянулся Степану Тимофеевичу! Силушкой, а может быть, и нравом своим вот таким, гордым и открытым?
За спиной атамана расступились его есаулы, и, обойдя лавку, рядом с Ефимкой встал Игнат Говорухин, переодетый уже в новый казацкий кафтан темно-желтого цвета и в такие же шаровары из шелка. Сняв шапку с малиновым верхом, он поклонился Степану Тимофеевичу. Тот узнал его, улыбнулся, сделал рукой повелительный жест — говори, дескать, что есть сказать в защиту Ефимки.
— Батюшка атаман! Ведомо тебе, что в Самаре выглядели и ухватили меня в челне воеводские ярыжки, сволокли в пытошную. Довольно скоро пришли туда же воевода Алфимов да его дьяк Яшка, а с ними пятеро ярыжек. Послали ярыжку в город за ним, — и Волкодав, высокий, сухощавый, кивнул чернобородой головой на ката, который с удивлением, казалось, слушал то, о чем рассказывал Игнат. — Искали того Ефимку не менее часа, как мне показалось, а потом воротились со словами, что Ефимки нигде нету, а соседи показали, будто Ефимка, смертельно пьяный и с криками альбо с песнями, довольно поздно уж ушел неведомо куда. Крикнули Ефимкиного дружка ярыжку Томилку, а и там незадача — в дьяковском прирубе Томилкина баба вся в слезах воет над ним — изловили, сказала, Томилку самарские питухи да бурлаки и за былые тычки крепко на кулаках потаскали…
— Ишь ты! — удивился Степан Тимофеевич. — Сами свой суд учинили над ярыжкой! Жив ли Томилка, не достоин ли топора?