Владимир Буртовой - Cамарская вольница. Степан Разин
— Демид Дзюба, таможенный голова.
В сторонке от призванных к суду приказных стоял сотник Юрко Порецкий, не повязанный, и глядел на всех так, словно со сна не понимал, что же творится в Самаре. В мятеже он не был, но и за воеводу не вступился. Когда пятидесятник Григорий Аристов со своими стрельцами прискакал к его дому по сполоху, спрашивая, куда им идти теперь — за воеводу или на воеводу, Порецкий сказал: «Идите по домам!» Стрельцы с охотой выполнили приказ, а Григорий Аристов, похоже, из города сошел да и стрельцов с собой человек двадцать свел, скорее всего, в сторону Белого Яра…
Приказных писарчуков атаман и слушать не стал, лишь грозно глянул на них из-под темно-русых бровей.
— Ужо самаряне сами вас отблагодарят, кто сколько с них тянул вымогательски. Брысь, чернильные души! Ну, злодеи, подьячие и иные приказные, много ли на вас мирских обид? Сказывайте, люди, воры аль не воры они?
— Да как же не воры, атаман-батюшка! — закричали горожане и посадские со всех сторон. — У Семки в кабаках можно ведро вина выпить, и не охмелеешь! Потому как близ Волги стоят, вода задарма мимо течет, он и не поскупится для ближнего!
— А Демид Дзюба с воеводой таможенные деньги воровал! В три года вона какой терем шатровый отстроил себе.
Яков Брылев упал на колени, руки к атаману простер, шапку трясет.
— Невинны мы, приказные, я вот да Ивашка Чижов… А что и брали, атаман-свет, иной раз какое подношение, так то по нищете нашей, потому как жалованье никудышное, а у меня сын в стрельцах, скоро женить. — И дьяк обернулся в сторону, где среди стрельцов бывшего сотника Пастухова стоял и его Андрюшка — по совету родителя, едва вспыхнул мятеж, тут же пристал к стрельцам, чтоб сберечь голову себе и по возможности родителю своему. Андрюшка, едва атаман глянул на него, снял шапку и тоже упал на колени, прося о милости к родителю.
— Воззри на нас, атаманушка-свет! Видит Бог, кабы не нужда крайняя, нешто я брал бы доброхотные подношения у посадских людишек? Казни, коль так велик мой грех! Крыса церковная и та в шерсти бегает, а мы, аки облезлые крысиные хвостики, тощи и голы совсем…
Казацкие есаулы за спиной атамана заулыбались, улыбка тронула и губы атамана, он потер пальцем высокий лоб. На глаза легла тень задумчивости, а может, и какой-то человеческой жалости к повязанным, по сути своей таким же полунищим приказным.
И кто знает, может, атаман и повелел бы тут же отпустить их, но неожиданно Яков Брылев, не зная, каково будет решение Степана Тимофеевича, и желая спасти в первую очередь себя, крутнулся на коленях в пыли площади и ударил челом о землю перед сотником Хомутовым, отчего тот в недоумении отступил на шаг со словами:
— Помилуй Бог! Не я волен в твоей судьбе, дьяк, хотя и не держу супротив тебя никакого зла!
— Я! Один я знаю, Миша, кто погубил твою Аннушку! — выкрикнул в истеричном исступлении Брылев и для большей достоверности трижды перекрестился на соборные кресты. — Никто не знает убивца, только я! Оглашу теперь…
Кровь ударила Михаилу в голову, за его спиной тихо вскрикнули одновременно Лукерья и Параня Кузнецова. Холодный озноб, медленно наползая откуда-то с пяток, словно стылыми клещами сковал его спину, затылок, лишил на миг сознания — где он и что с ним? Михаил растерянно глянул на дьяка у своих ног, на Степана Тимофеевича. Тот понял, что за словами приказной крысы скрыта какая-то здешняя кровавая тайна, качнулся на лавке телом вперед, снова облокотился руками о саблю, сурово повелел:
— Говори, дьяк, как на страшном суде, доподлинную правду!
Толпа горожан и стрельцов настороженно замерла. Еще бы! Столько всевозможных кривотолков было вокруг странной смерти Анны Хомутовой, столько тогда сотник Юрко Порецкий со своими стрельцами по Самаре искал… А оказалось, что дьяк знал, но молчал! И только теперь под страхом смерти выдавил из себя: «Знаю!»
— Атаман-свет, повели притащить пред твои соколиные очи самарского воеводу Алфимова! Перед святой церковью и людьми изобличу его, убийцу!..
Ахнул народ, да так и остался стоять, словно всеобщим столбняком пораженный, Хомутова качнуло спиной к земле, едва Никита Кузнецов успел подхватить под руку и удержать в равновесии. Митька Самара со стрельцами побежал в губную избу, через три-четыре минуты выволок изрядно помятого воеводу, потащил к приказной избе.
Горожане его появление встретили гневными криками:
— Все! Спекся, воевода! Грелся-грелся на наших поборах, пока дымом не запахло!
— Праздник на небе, когда грешник плачет!
— Да он и не плачет вовсе! Ишь, бирюком зыркает!
— Как же! У нашего воеводы от печали шея вровень с плечами! Надо бы еще толще, да кафтан поверху трещит!
— Глядите, братцы! Воевода на атамана надулся, ровно нечистый на попа! Не забодал бы рогами…
— Эгей, воевода! — не сдержался от выкрика и Ивашка Балака. — Раз сто на день грозился ты побить атамана Степана Тимофеевича! Вот атаман пред твоими очами, ополчись да побори его!
— Грозилась мышь кошке, да издалече!
— Говорил я тебе, воевода, — подал свой голос Игнат Говорухин, — что за собакой палка не пропадет, да не слушал ты умных речей себе во благо!
Атаман поднял вверх левую руку, крики приутихли.
— Говори, дьяк. Вот — стоит пред тобой воевода. В чем твое обвинение? — Окаменело лицо у Степана Тимофеевича: многих воевод он уже повидал перед собой, и мало таких, за которыми не было бы тяжких вин перед черным людом. Вот и на Самаре тако же…
Алфимов, широко расставив ноги, чтобы легче было держать равновесие, смотрел на своего ближайшего помощника и, казалось, не понимал, для чего его сюда поставили и какую вину хочет высказать ему приказной дьяк. Яков Брылев снова перекрестился, поцеловал икону в руках протопопа Григория, что будет говорить лишь святую правду, возвысил голос:
— Как на страшном суде перед самим Господом, говорю вам, люди, воевода Алфимов повинен в убийстве женки сотника Хомутова!
Трудно передать, что творилось в эту минуту в душе Михаила Хомутова! Он упал бы, если бы Никита опять не поддержал его под руку, а слева чуть слышно не шептал бы заботливый голос Луши:
— Крепись, Михась, Божий час пришел…
Алфимов, с темными мешками у глаз, откачнулся назад, словно ему в лицо со всего маху кинули клубком свернувшегося ежа! Дернулся было перекреститься, да руки за спиной повязаны.
— Брешешь, пес продажный, брешешь! — с хрипом вырвалось из сдавленной груди воеводы — будто и не он это сказал! — Сноп без перевясла[128] — солома. Предательский песий лай без улик — грех перед Всевышним! Моею смертию и себе петлю вьешь, дьяк. Опомнись, чтоб тебе колючими ершами подавиться!
— Говори! — не сдержавшись, крикнул Михаил Хомутов и шагнул к дьяку, рывком поднял его с колен на ноги. — Говори улики!
— Скажу!.. Всем вам, самаряне, ведомо, — заторопился в словах дьяк Брылев, поглядывая то на молчаливого и неподвижного атамана, то на воеводу, которого поставили у свободного края скамьи, слева от Степана Тимофеевича, то на сотника Хомутова, вставшего рядом с ним. — Всем вам ведомо, что пушкарь Ивашка Чуносов божился — стрелял он в убийцу Аннушки Хомутовой и поранил его! Потому как тать, сигая через забор, взвыл от раны…
— Истинно! Так и было, из пищали стрелял! — подтвердил Ивашка, торопливо протиснулся из толпы и встал слева от дьяка, на случай атаманова спроса.
— Ведомо вам, самаряне, что всех мужиков и отроков в Самаре стрельцы Юрка Порецкого ощупали и пораненного не сыскали?
— И это ведомо! — выдохнула толпа.
— А теперь вспомните, что на сполошный выстрел воевода Алфимов из дома не вышел, а его холоп-сподручник Афонька сказал, что воевода не велел его тревожить по всякому пьяному бабаханью и приказал стрелка сечь кнутами!.. Отчего ж бы воеводе не выйти было к людям, а? А что было поутру? Когда покойный подьячий Ивашка Волков по самой рани сунулся к воеводе с челобитными, услышал в доме брань и крики…
Горожане, да и атаман с казаками, внимательно и с интересом слушали рассказ дьяка, как выбежал из дома встречь Ивашке Волкову холоп Афонька с лицом, разбитым якобы воеводской рукой, как вслед холопу с посеченной щекой и якобы рубленым плечом выбежал сам воевода, объявив, будто подлый холоп при утреннем фехтовании посек его нечаянно, да не один раз, а дважды!..
— И это ведомо! — отозвалась площадь дружно. — Ивашка в кабаке не раз про то сказывал!
— А теперь скажи мне, воевода Иван Назарыч, где твой любимый голубой кафтан, в коем ты до той злосчастной ночи каждый день на службу и к обедне хаживал? А с той ночи он пропал, как бы его моль источила в одночасье? Где кафтан, говори?!
Растерявшийся Алфимов, малость оправившись от первого удара, поразмыслил с закрытыми глазами, сквозь стиснутые зубы невнятно изрек, на ходу придумывая подходящие доводы: