Иван Полуянов - Одолень-трава
У заполья гаркает сова.
Бегом тащил меня Федька: по-за избами, задворками, через огороды.
Колыхнулась тень у крайней к заполью бани:
— Чернавушка!
Тятя подхватил меня на руки, прижал к небритой щеке. Она была колючая и мокрая.
— Ничего… Мы вернем долги. За все разом и сполна. — И обернулся к Феде: — Прощай, сынок, свидимся авось. Слово мое крепко, ввек не забуду твоей подмоги.
Федька-Ноготь — рубаха распояской, волосы шишом на макушке — бубнил:
— Чего вы? Мы как люди. Дядя Григорий… — Федька запнулся. — Ну это… Похоронили Августу по-людски. В ограде, дядя Григорий. Кирьян ее вынес с пожарища. Он и домовину ладил.
Похоронили маму. В ограде. По-людски. Я зажала рот.
Поля серебрились. Внизу роса, а колосья сухие гнутся книзу, поясно кланяются нам на прощанье.
Крыши изб белели, темными купами громоздились липы у церкви, маковки ее деревянные, колокольня холодно-сини, угрюмы, а где было наше подворье, там тень. Тень, тень под месяцем ясным! Черной, обугленной, долго тени не сойти с земли: когда-то еще головни искрошатся, крапивой их скроет и с зеленым лужком сомкнется пепелище.
Мы не шли, мы почти бежали, пригибаясь и держась теней кустов.
Лес стал ближе. Он темнел, надвигался. Надрывая сердце, гаркала, хохотала из его хвойных потемок сова, нас словно бы притягивал этот зычный зов, заставлял убыстрять шаги.
Впервые я так близко слышала сову, было для меня в ее летящих криках, оглушительном, злобном хохоте что-то пугающе томительное, от чего пересекалось дыхание, во рту делалось противно сухо.
Всего можно ожидать, если покидаешь родное село ночью, тайком, бежишь из него прячась, и я приняла как должное и неизбежное, когда из ржи выскочили казаки с винтовками, блеснули вспышки, затрещали выстрелы.
— Ползком! Живо! — толкнул меня отец в спину.
Светло месяц светил, и, падая в рожь высокую, краем глаза я успела поймать, что у переднего казака заячья губа, нос тупой, тоже заячий, темляк шапки украшен кистью, на погонах нашивки.
Нет, постой, были ли нашивки? Вот нос широкий, тупой, раздвоенную шрамом губу мне уж никогда не забыть…
Рожь высокая, полеглая, Кирьянова полоса. Выстоялась рожь, пора жать. Сухие колосья клонятся, шуршат. Сверху сухая рожь ломкая, зато снизу росой смочена. Отмякли стебли, путаюсь в них, как птица в сильях.
Выстрелы, свист пуль.
Всего страшней мне показалось в поле заплутать, и я приподнялась из ржи.
А казаки прочь бегут! По ним: бах-ба-бах! Казак с заячьей губой схватился за грудь, на тропу упал… Наповал убит!
Тятя? Когда он в лес успел? Уж из нагана по казакам хлещет!
Пригибаясь во ржи, я по борозде ломилась сквозь густоту стеблей. Тятя! Это я… я, тятя! Платок сполз на плечи. Ноги как на лед ступали, оскальзывались по холодной, росной мокрети.
Надо мной просвистело что-то светлое, блестящее. А-ах! — ахнула земля, с визгом брызнули осколки, ссекая колосья. Бомбу тятя бросил.
Рожь вспыхнула. Красной проволокой скручивались стебли. Постлались клубы дыма.
С заполоска, отделявшего рожь от леса, меня позвали:
— Сюда, Достовалова!
Викентий Пудиевич? Он стрелял по казакам и гранату бросил?
Отец выскочил из ржи, охлопывая с шинели искры.
— Пахолков? Ты? Здесь?
— Потом, — торопил Викентий Пудиевич. — Потом расспросы, умоляю, поспешим!
Лес принял нас. Ночной, без троп и дорог. Луна светила нам в лицо, потом справа, потом слева, удалялся лай собак, выстрелы, тускнело, отливало в небе зарево, и отец нарочно петлял, сбивая погоню со следа.
Погасло сзади зарево, зато впереди мелькнул огонек. Горел костер на берегу озера, стлалась от него по воде зыбкая дорожка, и отражение огня в небе было сродни зареву, оставленному нами у заполья.
Глава VII
Под каманами
Порог высокий, на животе Маняшка перевалилась через приступок в избу.
— Во чего мне каманы дали!
Сарафан на ней хоть выжми, до нитки сырой. Разжала Маняша кулачок: в ладони смятая обертка от карамели.
— И я… И я хочу к солдатам! — набычился Петруха. Запыхтел, собираясь пустить слезу.
Я хомут починял.
— Заглохни!
Без его реву тошно.
Клевер хранился на повети. Для Карюхи был бережен. Казаки приказали сдать. Урядник на двери лабаза проставил цифры — на том и конец. Утрись и забудь. Двери Пудиного лабаза сверху донизу в расписках: у кого забран овес, у кого сено. О плате не заикнись, казачий урядник — толстый нос, губа заячья — только ухмыляется: «Деньги для вас не отпечатаны».
— У-у, — заканючил Петруха. — Сплети, Федя, лапти-и…
Глядя на него, Маняша расхныкалась:
— И мне лапти-и-и!
Дождит, холодно, не в чем выйти им из избы.
— Поголосите еще, враз на замок запру.
Малых мы с мамой держим в строгости, не потакаем. Мы — не Овдокша-Квашня. У того в избе и порог стесан до полу, чтобы ребятишки не запинались. Хули и хвали Квашню, но уж он сам не съест, детям отдаст последнюю корку.
Был Квашня да сплыл. Ушел к красным. Пелагею казаки вчистую обобрали, со всем выводком угнали в тюрьму: топи баню депутатам!
Каманы эти ничего. Терпимо.
Добра-то у них! В шляпах все, ботинки новенькие, френчи с иголочки, каждый барином глядит. А одеял, простыней — словно у девки на выданье. Едят с трех блюд. Сплошь консервы. Молоко и яйца в порошке: разводи кипятком и пей сливки, жарь яичницу.
Сытно питаются. Вечерами девок гоняют:
— Рус-Марусь, танцуй хоровод.
Почему к заморским прозвище каманы пристало? Очень просто. Чуть что, зовут: «Кам! Кам!» Иди, стало быть. Поторапливайся. Что ни прикажут, исполняй.
Рогатки из колючей проволоки. Шлагбаумы. Ночью на колокольне дозор с пулеметом. Патрули, заставы… Чего уж, танцуй, рус-Марусь, хоровод!
Сходка состоялась в Раменье. Был оглашен манифест нового правительства Севера: Советы упраздняются… Ура, вся власть народу! Глава архангельского правительства Чайковский, «дедушка русской демократии», в Америке и Англии свободу постигал, печальник он народный. Военный министр — капитан второго ранга Чаплин, на английской подводной лодке сражался в войну. А большевики, известно, продались кайзеру Вильгельму, немцам отдали Украину. Слава богу, Антанта — англичане и французы с американцами — вступилась, чтобы помочь истинным русским патриотам свергнуть комиссародержавие. На германских штыках держатся большевики, везде у них верховодят немцы, из-под пулеметов гоняют красных в бой…
— Обещали большевики мир. Где мир, я спрашиваю, — кричал Высоковский. — Где?
Правда, нету мира. На колокольне пулемет, Пудино подворье забито пушками, светят из проулков плоские штыки.
— Сулили большевики хлеб, — костлявая рука голода душит Россию!
Опять верно: голод.
— Землю обещали — это дали! Ложись, мужик, да помирай, и вся свобода, — надрывался Высоковский.
Каманский офицер, взяв слово, сказал спокойно и кратко:
— Мы несем нации справедливость. Скоро будем в Москве.
Чего уж, сила у них. Опять же белая мука, спички, керосин появились в продаже. Есть деньги, жить можно. Белый хлеб — разве худо? А давно ли… Давно ли Достовалов гвоздям радовался?
Ладно, Федька, не твоего ума дело. За Овдокшу-Квашню не ты голосовал, не ты и зазвал каманов из-за моря. Знай ковыряй хомут. С почтальонов-то сняли. В извоз идти завтра. Каманы в Москву торопятся.
Бросил я хомут под лавку и вышел: не прояснивает ли?
Дождь. Тучи низкие, хмурые — никакого в небе просвета.
Солдаты протопали на посты. Казак проскакал: нарочно послал коня к изгороди, чтобы грязью меня обрызгало, и оскалился, загоготал:
— А-а, сиволапый!
Чего уж, утрись, Федька, да помалкивай.
Через проулок бабы судачили:
— Нашему-то кофий выдан…
— А наш и бобов не ест. Столько остается ежедень, что валю-валю поросюхе в пойло — и ей надоело, отъелась, поперек себя толще.
Хвастаются бабы друг перед дружкой. Разведены каманы по избам. У кого каманы в постояльцах, те сыты: от бобов, вишь, свиньи рыло воротят.
Никого в нашей избе. Потому что окна косые, кровля прогнулась, как спина у заезженной клячи.
А бобов небось Маняша с Петрухой похлебали бы!
Вернулся я в дом. Мама у печи ухватом гремит. Убравшись в горницу, малые наши конфетной бумажкой шуршат и шушукаются.
Сироты, жалко несмышленышей.
— Чуете? Корзины вам сплету обоим.
Петруха в дверь оцарапанный нос высунул:
— Под рыжики?
— И под рыжики и под бруснику.
Эх, кабы вам с корзинками-то по миру, дети, не пойти!
* * *Телега кряхтела на ухабах. Навоз в поле возить — больше ни на что негожа. Колеса рассохлись. Ось с весны не мазана. Праховая ось: должна треснуть. В расчете, что не выдержит телега долгой путины, рассыплется, я запряг в нее Карюху и ось не смазал.