Лилия Бельская - «Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
В конце своей короткой жизни Есенин, признавая себя «поэтом хоть с небольшой, но ухватистой силою», мечтает, чтобы его «степное пенье сумело бронзой прозвенеть» (как пушкинская поэзия). И оно прозвенит, хотя сам певец об этом не узнает. Так не суждено было узнать о своей посмертной славе и другим поэтическим талантам этого времени — Гумилёву, Мандельштаму, Маяковскому, Цветаевой, которым достались «авторские страшные права» — «право стоять перед расстрелом», «право на общую яму», «право на выстрел в висок», «право на крюк на стене», как напишет через полвека поэт-эмигрант Иван Елагин.
В 20-е годы ХХ столетия происходит прощание с Серебряным веком и наступает новая эпоха — послереволюционная, советская.
Советский период
Стихи мои, птенцы, наследники,
Душеприказчики, истцы,
Молчальники и собеседники,
Смиренники и гордецы!
Спасибо же вам, стихи мои,
за то, что, когда пришла беда,
вы были мне вместо семьи,
вместо любви, вместо труда.
После революции «осколки» Серебряного века, оставшиеся на родине, пытались приспособиться к послереволюционной действительности, к советской власти. Маяковский, например, надеялся в грядущем поднять, «как большевистский партбилет, все сто томов моих партийных книжек». Асеев строил из стихов дом и собирался в тысячах строк «возносить великий Октябрь». Пастернак, вслед за Маяковским, возглашавшим «Мой труд любому труду родственен», жаждал «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком». Но такие попытки редко увенчались успехом. Кто-то предчувствовал, что «оборвут простую песенку о глиняных обидах и губы оловом зальют» (О. Мандельштам). Кого-то, «как реку, суровая эпоха повернула» и подменила жизнь (А. Ахматова). Кто-то, как Есенин, «остался в прошлом» одной ногой, скользил и падал. И большинство, в отличие от Маяковского, не хотели отдать лиру в «чужие руки».
В зарождении советской литературы принимала участие революционная молодёжь, комсомольские поэты, запевшие новые песни: «Плывут в расцветающем мире / Воскрылия песни моей» (Н. Тихонов); «Наша песня сквозь мир несётся, / Сквозь орудий тяжёлый гром» (М. Светлов); «Настали времена, чтоб оде / Потолковать о рыбоводе» (Э. Багрицкий). А те, у кого стих не сверкал, «как молния», не летал, «как птица», не был, «как свёрнутый клинок», и кто не хотел петь по указке («Пусть свободней будет бег пера!» — П. Васильев), того репрессировали (Н. Заболоцкий и другие обериуты), либо он сам замолкал или уходил в детскую поэзию и переводы (С. Маршак, А. Тарковский, М. Петровых, С. Липкин).
Н. Заболоцкий до ареста осмелился дать такую, явно не советскую характеристику поэзии: «Поэзия в великой муке / Ломает бешеные руки, / Клянёт весь мир, / Себя зарезать хочет. / То, как безумная, хохочет» (1931). А после лагеря стал задавать «тёмной, грозной музе» печальные и недоуменные вопросы: «Куда ты влечёшь меня?», «Где найти мне слова?» Завидуя «величайшим нашим рапсодам», происходившим из «общества птиц», он в своём творчестве обнаруживал лишь «жалкие слова», подобные насекомым, но оправдывал себя тем, что пел «в годину печалей», «в эпоху железных работ» (очевидно, подразумевая лагерный рабский труд).
С. Маршак вернулся от детских стихов к взрослым, какие писал в юности, только в период оттепели. И в своей «Лирической тетради» размышлял о поэзии, о версификации (о классическом и новом стихе, о рифме), о творческом вдохновении.
У вдохновенья есть своя отвага,
Своё бесстрашье, даже удальство.
Без этого поэзия — бумага
И мастерство тончайшее — мертво.
В одном стихотворении поэт в полушутливой форме рассказывает, как сочиняются стихи: «Свои стихи, как зелье, / В котле я не варил / И не впадал в похмелье / От собственных чернил». А «чётко и толково раскладывал слова», как дрова для костра. «И вскоре мне в подарок… Костер мой запылал» (1961).
По-иному переносила своё вынужденное «молчание» Мария Петровых, уговаривая себя и других поэтов: «Умейте домолчаться до стихов», и видела в Музе «исчадье мечты, черновик соловья» и единственного своего читателя. Не обольщаясь своим талантом, она не находила в себе «ни ахматовской кротости, ни цветаевской яркости», зато массу пустых строк и слов, бездушных и бессильных, которые «лежат, не дышат, без смысла и цели». И дело даже не столько в том, «слагать стихи таланта нет», сколько в том, что «сердце отравлено немотой многолетнею», «мученьем бесплодия».
Возможно, меньше страдал от сочинительства «в стол» А. Тарковский, который чувствовал себя «по крови — домашним сверчком», певшим «заповедную песню» над печною золой. А ведь первые его сборники были напечатаны лишь в 60-е годы, когда автору было уже за 50. Оценивая свое творчество, поэт писал, что в каждом звуке, даже в запятой он оставлял «натруженные руки и трезвый опыт свой», добиваясь, чтоб не уйти из своих стихов «как лишний стих». Ему хотелось, чтобы в его поэзии были и «загадка смутных чувств, и простая разгадка ума»: «Я люблю свой мучительный труд, эту кладку / Слов, скреплённых их собственным светом» (1956). Особое мнение, отличное от гумилёвского, высказал Тарковский и о власти поэтического слова, предостерегая собратьев по перу от стихотворных предсказаний:
Не описывай заране
Ни сражений, ни любви,
Опасайся предсказаний,
Смерти лучше не зови!
Слово только оболочка.
Плёнка жребиев людских,
На тебя любая строчка
Точит нож в стихах твоих.
Если Ахматовой «суровая эпоха» подменила жизнь, то у Тарковского судьба его «сгорела между строк» и «душа меняла оболочку», когда «лопата времени» швырнула его на гончарный круг и заставила пророчествовать, сделав стихи «душеприказчиками и истцами, молчальниками и собеседниками, смиренниками и гордецами», т.е. они вобрали в себя весь спектр мыслей и чувств, явившись и наследниками прошлого, и только что родившимися «птенцами» («К стихам», 1960).
У С. Липкина, который всю жизнь занимался переводами с восточных языков, первая книжка собственных стихов вышла еще позднее, в 1967 г. Лиру свою он считал не пророческой, а «переимчивой», улавливая в ней «светлое родство» чуть ли не с Гомером («Лира»). Будучи человеком религиозным, Липкин мечтал написать хотя бы четыре строки, «чтоб в страшном мире молитвой сделались они» (ср. с пастернаковским желанием сочинить восемь строк «о свойствах страсти, о беззаконьях, о грехах»).
В 30 — 40-е годы советские поэты редко описывали «муки творчества», почти не заглядывали в свои творческие лаборатории, вероятно, опасаясь обвинений в индивидуализме, и рассматривали свои произведения главным образом с общественно-политической точки зрения, как средство служения обществу и государству: «Я в стихах сочинял <…>, что в огромном мире только мы, как всегда, правы» — переносим реки, строим новые города (Б. Корнилов); слова «ведут на бой и труд», надо «спешить за нынешним днем с тревогой и болью» (А. Твардовский); «Дай мне отвагу, трубу, поход, / Песней походной наполни рот, / Посох пророческий мне вручи, / Слову и действию научи» (Я. Смеляков); «Я стихи писал в период гроз», и «ветер их понес вокруг земного шара» (Л. Мартынов); «верю, что лучшая песня моя навек стережёт отслужившее знамя» (О. Берггольц). Неоднократные упоминания об общественном назначении поэта и поэзии встречаются и у И. Сельвинского: «Долг поэта — суметь, как рычаг, / Сдвинуть эпоху на нужное поле», «Если поэзию лихорадит, / Значит, недомогает страна». О своих творениях он отзывался то как о снах, то как о шутках, то как о волшебстве. А взаимосвязь поэзии и политики выразил таким парадоксом — «Революция возникла для того, / Чтобы Блок написал “Двенадцать”».
Военное поколение стихотворцев, вернувшихся с фронта, поразному входили в литературу. Но все они не могли уйти от военной темы, и в их творчестве жила война, звучали «траурные марши, написанные в ритме рыданий», и слышалась «смертная мука» (Ю. Левитанский), а поэтические образы напоминали о фронтовых впечатлениях: поэт, «как десантник», подрывает переправы, «как солдат, стою перед ними (стихами. — Л.Б.) на вытяжке» (Е. Винокуров); «новый стих, дымящийся, как рана» (К. Ваншенкин). Даже пытаясь сочинять жизнеутверждающие стихи («мой весёлый стих» — К. Ваншенкин), они всё равно думали «о жизни, не делимой на мир и войну» (А. Межиров).