Елена Холмогорова - Рама для молчания
Нет места Алексею Максимовичу Пешкову с его жестоким детством и каторжными университетами, его сжил со свету «великий пролетарский писатель, основоположник социалистического реализма, председатель Союза писателей СССР». Да и Максиму Горькому места не так уж много. Замысел создателя дома никак не соответствует ни характеру, ни привычкам обитателя, разрывая и без того непростую духовную организацию писателя.
В этом доме можно принимать делегации одуревших от робости и затравленно озирающихся на буржуйские прихотливые завитушки шахтеров и колхозников-передовиков, пионеров, кремлевских гостей – Сталина, Жданова, Калинина и Ворошилова, собратьев-писателей, тщательно профильтрованных бдительным секретарем Пе Пе Крю – Петром Петровичем Крючковым, надзирающим заодно и за самим классиком по заданию НКВД. Отсюда можно отправиться на белом пароходе по Беломоро-Балтийскому каналу, до слез умиляясь, как «черти драповые» чекисты перевоспитывают социалистическим трудом контрреволюционеров и вредителей. Как печально сострил сам Алексей Максимович, «я не лицо, а целое учреждение». Кстати, в этом особняке и учреждался Союз писателей, здесь во главе с Горьким работало его Оргбюро. А вот писать в этой удушающей атмосфере как-то не получается. Слишком уж мягки диваны, в них погружаешься как в невесомость, отрываешься от земной тверди. Только изрекать: «Если враг не сдается, его уничтожают» или «Расстояние от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа».Москва – город большой и, главное, эклектичный. Как в годы ее экономического расцвета говаривали купцы, «денег хватит на все стили». А еще жили-доживали дворянские особняки, уютные мещанские… Но для вернувшегося из эмиграции «первого пролетарского писателя», «буревестника революции», было выбрано здание, решительно враждебное его вкусам. Знал ли об этом кремлевский Управдом? Конечно, знал. Смеем догадываться, что помещение выбрано преднамеренно, это входило в программу укрощения классика. Он и не должен был чувствовать себя дома , упираясь взглядом в причудливые завитки дверных ручек или декадентские изломы витражей.
У Марины Ивановны
Этот музей по праву называется «культурный центр». Здесь бесценные фонды, преданные своему делу сотрудники и незаученными словами рассказывающие экскурсоводы, самый лучший из виденных нами музейный сайт. Нас очень многое связывает с домом в Борисоглебском переулке. Не счесть, сколько раз бывали в его зале, сами проводили там литературные вечера.
Но сейчас не об этом. Сегодня мы, не задерживаясь, проходим прямо к лестнице наверх. Мы ведь – в гости.
Прийти сюда запросто по стечению обстоятельств и «скрещенью судеб» у каждого из нас есть особые, личные основания.
Художник Леонид Евгеньевич Фейнберг оставил воспоминания «Три лета в гостях у Максимилиана Волошина», где описывает коктебельские встречи с Мариной Цветаевой и Сергеем Эфроном в 1911 – 1913 годах, и множество уникальных, теперь классических фотографий Макса, сестер Цветаевых, всего коктебельского мирка: «Лето 1911 года. Только одно лето, когда у меня был с собой мой дешевый фотоаппарат «Дельта», хорошо снимавший, хотя объектив был даже не «аплант», а простой ландшафтный». Для Елены Холмогоровой Л.Е.Фейнберг был по-домашнему Дюдя, поскольку приходился ей родным дедом.
А в семейном архиве Михаила Холмогорова хранились фотографии Андрея Цветаева (теперь находящиеся в фондах музея) – выпускника 7-й Московской гимназии имени императора Александра III, сделанные его одноклассником и дядей Михаила – Александром Сергеевичем Холмогоровым.
Здание, где располагалась гимназия, – легендарный «дом Фамусова», за который так боролась московская общественность, сожгли ночью 1967 года по устному приказу тогдашнего градоначальника Гришина. Дом в Борисоглебском чуть не постигла та же участь. К 1979 году уже выселили жильцов, кроме одного человека: Надежда Ивановна Катаева-Лыткина категорически отказалась покинуть «дом Марины». Она подняла на ноги писателей, художников, на защиту особняка встали многие москвичи. Свою роль в спасении здания от сноса сыграл академик Дмитрий Сергеевич Лихачев.
Не считая отчего дома в Трехпрудном («душа моей души»), этот был самым долгим приютом Марины Ивановны Цветаевой. В его поисках она изъездила чуть ли не пол-Москвы. Выбрала за сумасшедшую планировку – трехуровневая квартира с чердаком («Это сборище комнат, это не квартира совсем!», «Кто здесь мог жить? Только я!»).
Она вошла сюда в сентябре 1914 года хозяйкой: обустраивала, обставляла мебелью по своему вкусу. Во всем благополучие: дочь профессора, совсем недавно, два года назад, воплотившего в жизнь многолетнюю мечту – создать в Москве музей изящных искусств, жена талантливого студента-филолога, автор трех книжек стихов, ее поэзию с восторгом принимают московские символисты.
Они и станут желанными гостями дома Марины Цветаевой – Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Вячеслав Иванов, Константин Бальмонт, Борис Зайцев, Василий Розанов, Николай Бердяев, Илья Эренбург, князь Сергей Волконский, Александр Таиров, Алиса Коонен, Юрий Завадский…
Но уже где-то гремит война, грохот пушек пока не доносится до Москвы, а грядущая революция дремлет эмбрионом в утробе «Второй отечественной», как тогда казенные патриоты называли германскую войну. Только в марте 1915 года молодой муж уйдет добровольцем. Вернется в 1917-м, чтобы в том же году, в декабре, отправиться в «лебединый стан» – Белую гвардию. А в дом придет разруха.
Ходишь по этим удивительным комнатам – все разные: гостиная с высоченным потолком, мраморным камином и «окном в небо», проходная комната без окон, зато с роялем, светлая просторная детская (« большой зеленый солнечный веселый рай для детей »), где даже были клетки с шустрыми белками. Кабинет Марины – весь из углов (можно посчитать: их одиннадцать!), крутая лестница с «забежными» ступенями, ведущая в кабинет Сергея Эфрона ( «По-моему, это – каюта» ), где рукой достаешь до потолка, зато окна на разных уровнях: одно наверху, другое – вровень с крышей, куда запросто можно было вылезти позагорать. А еще выше мансарда, где находили ночлег гости.Здесь нет ограждающих канатов – можно ходить по коврам и паркету, почти нет музейных пояснений – они вынесены за пределы жилья – и это усиливает впечатление реальности. Но помимо воли сквозь восстановленный уют проступают иные картины. От всей цветаевской мебели уцелели туалетный столик и зеркало:
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать – куда вам путь.
И где пристанище…
«Муть зеркала» оказалась не метафорой. Можно подойти и заглянуть в его волнистое стекло. Оно действительно искажает реальность, и видимое в нем кажется не отражением, а какой-то невнятной, неразгаданной картиной. Как будто зеркало хотело бы сохранить в своей глубине счастливые дни этого дома, но скрыть, забыть те невзгоды, которые превратили его в коммуналку и трущобу.
Среди неисчислимых бед, которые принесла революция, была и эта: рухнул уклад жизни и непредсказуемым образом потекли судьбы.
«В зале, которая находилась рядом с приемной и вела в комнату Марины, был, частию, стеклянный потолок. Он был пробит в нескольких местах, а на полу валялись огромные куски штукатурки. Это в верхнем этаже обвалился потолок, пробил стеклянный потолок залы, и тяжелые куски штукатурки от времени до времени еще продолжали падать…
– Что нового, Марина?
– Да что же нового может случиться? Какие-то поляки у меня поселились. Очень вежливые. Говорят со мной по-французски и любезно сообщают, что у меня очень много интересных вещей в доме, которые, очевидно, мне не нужны. Добрые такие. Они освобождают дом от ненужных вещей. Сегодня унесли и продали стенные часы. Говорят, мешают спать боем. Деньги за них не то потеряли, не то проиграли в карты по дороге», – вспоминал свой приход к Марине Цветаевой в 1920 году Константин Бальмонт.
Пока цел был потолок, в гостиной в камине пылала ненасытная «буржуйка», сожравшая мебель красного дерева, которую Марина рубила собственными руками. И тепла от нее было так немного…– А что с Вами будет, как выйдут дрова?
– Дрова? Но на то у поэта – слова
Всегда – огневые – в запасе!
Нам нынешний год не опасен…
Но эти годы были мало сказать что опасны. Какая горечь, что самая большая комната в доме – детская, а трехлетняя Ирина в 1920-м умирает от голода в приюте! И уютный кабинет сделался бесполезен – стихи писались углем на стенах – где найдется местечко.
А в странной проходной комнате под портретом Бетховена в мемориальной квартире и теперь стоит рояль, но вовсе не мамин, привезенный из Тарусы. Тот был обменен на мешок грубой черной муки, потянул на пуд.
«Как тяжел б ы т, как удушливо тяжел! Как напряженно было б ы т и е, как героически напряженно!
А помните, как вошел к Вам грабитель и ужаснулся перед бедностью, в которой Вы живете? Вы его пригласили посидеть, поговорили с ним, и он, уходя, предложил Вам взять от него денег. Пришел, чтобы в з я т ь, а перед уходом захотел д а т ь. Его приход был б ы т, его уход был б ы т и е». (Сергей Волконский. Из предисловия к книге «Быт и бытие», посвященной Марине Цветаевой). «Мелочи быта возвысились до обряда», страшного обряда. И отъезд из России становится неотвратим. «На нашей половине царил унылый предотъездный хаос, ничего общего не имевший с тем живым и неувядаемо-разнообразным, порой веселым беспорядком, в котором мы, лишившиеся прислуг и не обретшие их навыков, “содержали квартиру”, а она – нас», – писала Ариадна Эфрон.