Томас Берджер - Маленький Большой Человек
А наши ребята, рады стараться, знай, гатят себе из этих «Спрингфилдов», пока в конце концов не начинает сказываться то, что сержант Боттс деликатно назвал «некоторым недостатком этого оружия». От собственного перегреву, а, возможно, и не без соучастия немало способствующего тому безжалостно палящего солнца, под которым лишь изредка проносилась голубая дымка, выбрасыватель начал заедать и гильзы стали застревать в казеннике. А вот казенник, он как назло сработан был на совесть: кое-кто пытался вскрыть его ножом, да только с тем успехом, что лезвие обломал. От таких недостатков конструкции, от которых карабин мог запросто превратиться в дубину, да при сотне индейцев на нос, было отчего впасть в прострацию или вдариться в панику! Но никакой паники, кроме легкого замешательства, я в наших рядах не наблюдал, а вот из-за молчащего оружия, что действительно имело место при наличии патронов, потом поползли всяческие слухи, и многие Лакоты, в частности, утверждали, будто целый взвод в той стороне обороны, где стоял вначале Колхаун, а затем Кио, ни с того ни с сего вдруг взял да покончил жизнь самоубийством. Среди нас таких попыток я не замечал и не верю, что их затевали другие.
На гребне трусов не было. Когда заедали карабины, мы брались за револьверы; хотя, если быть честным до конца, вреда с того противнику было не больше, чем от плевков, коими миссурийская ребятня обыкновенно награждает друг друга перед тем, как пустить в ход кулаки… Нет, мы, конечно же, попадали, и не раз, и не два, но… оттого, что не видели падающего противника, в какой-то момент вдруг начинало казаться, будто все наши выстрелы вхолостую, а, стало быть, вхолостую и вся наша оборона. Это ощущение отнюдь не вселяло в нас уверенности в собственных силах.
Уже потом, наглядевшись на ползущих по склону индейцев, я понял, в чем была наша ошибка: мы смерили кручу кавалерийским взглядом и тут же забыли о ней, а прикидывать-то надо было на подъём пехотинца и не просто пехотинца, а индейского лазутчика. Подъём был вполне одолим, там лежали камни и даже росла трава. Так что, пока мы глазели на то, как с трёх сторон на нас прут тыщи индейцев, ещё одна тыща появилась у нас за спиной без единого нашего выстрела, не потеряв ни единого человека. В предвкушении победы одни из них уже затянули своё «Хока-хей, хока-хей», другие выкрикивали имя грозного своего народа: «Дакота! Дакота!» Но громче того и другого сквозь пенье и крики до меня донеслось такое пронзительно-знакомое простое горловое «хей-хей-хей-хей-хей», что, отдаваясь погребальным боем барабанов, стучало в висках во все ускоряющемся темпе, доводя мозг до исступления, до безумия, до беспамятства; ибо то и было его единственное страшное предназначение – сломить, запугать, подавить, уничтожить… то и был их боевой клич, клич Шайенов, Шайенов – Центра Мироздания.
Первая же пуля сразила Викторию, кобылку «в белых чулочках», любимицу Кастера, пуля попала ей прямо в голову, в аккурат под левый глаз. Виктория постояла, как бы раздумывая, что это и зачем, затем медленно, словно бы в грациозном поклоне согнула передние ноги – ну, как бы предлагая генералу сойти, чтобы не привалило крупом,- и рухнула наземь.
Самый славный кавалерист американской армии остался без коня. Глаза его затуманились, но при виде поднимавшихся к нам Шайенов он взял себя в руки и отдал приказ сделать то, за что ещё минуту назад грозил военным трибуналом: он приказал пристрелить оставшихся лошадей и тела использовать как бруствер. Но прежде, чем приказ был исполнен, мы потеряли несколько человек.
Окинув взглядом остатки роты «С» и поглядев на то, что ещё осталось от нас, сражающихся на самом верху, я понял, что нашу численность теперь надо измерять не сотнями, а десятками,- и выходит нас от силы человек эдак семьдесят пять – сто, не больше. В той стороне, где за дымом пропал Кио, повисла зловещая тишина, а со стороны отряда «серых», как, впрочем, и всей роты Йейтса, и подавно. Надеяться не на кого, и вот лежу я за крупом моей индейской лошадки, разряжаю «Винчестер» в Шайенов и время от времени даже попадаю в цель…
Жаль, конечно, что пришлось расстаться с таким славным боевым товарищем, каким, смею надеяться, в конце нашего путешествия почувствовал себя мой пони. Я пристрелил его прямо в лоб, но сердце мое при этом прямо-таки разрывалось… между чувством жалости и чувством необходимости. Ну, да что поделаешь, – рассудил я, – всё равно лучшие его годы уже позади; другой такой скачки, как та, где он обставил полковых рысаков, у него уже не будет, так что уйти из жизни ему, выходит, самый момент. В ту минуту я ещё не знал,-что выше по течению Жирной Травы подобным же образом- от выстрела в лоб – пал к тому часу его старый добрый хозяин Кровавый Тесак… И вот, вспоминая тот растреклятый день, я, однако, начинаю думать, что если о смерти хозяина не знал я, то это вовсе не означает, что не знал о ней его преданный индейский пони: когда я приставил ему ко лбу свой «Кольт», в его печальных огромных глазах я увидел такую смертную тоску – как я теперь понимаю – по хозяину, что не дать им соединиться было бы просто жестоко! Ну, и вдобавок ко всему, после той убийственной скачки открылись его старые раны, так что в любом случае смерть была для него избавлением. Но и после смерти он продолжал служить мне так же исправно, как и при жизни: защищая меня от стрел, он вскоре был утыкан ими, как какой-нибудь дикобраз. Мне и представить-то жутко, во что бы я превратился, не будь у меня такого защитника!
Я подполз ему под самое брюхо и правильно сделал: индейцы стали посылать стрелы по высокой дуге, и казалось, будто среди ясного неба землю косит безжалостный секущий град с острыми, как лезвие, стальными градинами… Неподалёку от меня в открытом месте распластался боец: переползал, стало быть, в более надёжное укрытие, так на моих глазах его пронзила одна стрела, другая… третья… но, что самое ужасное,- они его не убили, нет! – они лишь пригвоздили его к земле; и вот он крутился и маялся, пока не догадался привстать и подставить голову под пули – слава Богу, что те не заставили себя ждать, и – слава Богу! – прекратили его мучения.
Так было кругом: казалось, вся жизнь сводилась к ожиданию конца и в твоей власти было лишь выбрать какого: ляжешь плашмя – пригвоздят стрелы; подымешь голову – вот тебе пуля; зароешься под брюхом, как я, например,- вроде б то и ничего, и даже в сравнительной безопасности, но в том-то и дело, что ничего, боя ты вести не можешь, противнику не мешаешь, а он себе подползает и подползает; индейцы, они ж, как змеи в траве,- их не видно, а они уже рядом.
Перед кем из нас не стоял выбор, так это перед Кас-тером, похоже, он бросил вызов любой из названных смертей, он вышагивал по вершине гряды, отдавая распоряжения то тому, то сему из пока ещё живого состава вверенного ему полка. Он не пригибался, не прятался, он стоял на виду у всех и, тем не менее, каким-то непостижимым образом на нем не было ни одной царапины. Иногда он указывал куда-то рукой, а то и двумя, причем, один раз, как я успел заметить – даже в разные стороны. В этот момент я глядел на него снизу вверх, и против солнца он представился мне гигантским чёрным распятием; индейские пули и стрелы так и свистели вокруг него, а попасть – никак не могли. Впрочем, время от времени генерал и сам, стало быть, выхватывал «Бульдог» и стрелял в невидимые для меня мишени. При этом он каждый раз становился в классическую позицию для стрельбы из пистолета, как и положено выпускнику Уэст-Пойнта: предплечье жёстко, рука в локте разгибается как железный шарнир – выстрел, и рука – на место. Спокойствие при этом надо тоже иметь железное: даром, что вокруг гуляет смерть, а генералу – хоть бы хны! – он как на том же офицерском стрельбище… воистину он являл собой образец офицера регулярной армии, той старой ещё школы, что вела только «честные» войны, по правилам. И пусть он был весь в пыли с головы до пят, включая щетину, и пусть рубаха была расстёгнута на верхней пуговице и пот ручьями, но офицерского достоинства он не ронял ни на минуту… более того, он улыбался и подбадривал остальных. Черт возьми – вокруг такое творится, а на гребне разносится лишь один его такой знакомый, с хрипотцой голос, то зовущий заполнить брешь в обороне, то вдохновляющий новичков, то расточающий похвалы за особо удачный выстрел; в этом голосе – клянусь вам – ни капли отчаяния, только уверенность, ибо голос его – то единственный голос доброй надежды.