Георгий Холопов - Докер
— Почитайте Ленина! — с усмешкой отвечает Тимофей Миронович. — А слова Кирова на партактиве — забыли? Зря! «Нэп — это перестройка нашей артиллерии, как легкой, так и тяжелой». Золотые слова!
Павлов идет обратно, но Философ догоняет его и кричит в лицо, что он против догмы, что он вправе иметь собственное суждение обо всем, что он не пешка, что он…
Тимофей Миронович рассеянно слушает его, потом качает головой:
— Ох, и дадут же вашему брату по шеям на партсъезде! Ох, и дадут!
Но Философ в своем крике доходит до исступления, брызжет слюной, и понять нам что-нибудь становится невозможно. Взрослые же, видимо, хорошо его понимают. На помощь Павлову бежит Люся и очертя голову бросается в спор, ибо она «принципиально честный человек», как любит она говорить о себе. А защищать Люсю спешит Максим. Китаец всегда нетороплив в разговоре, и доводы у него самые простые: «Разве русский человек для того пролил столько крови, чтобы во всем уступить частному сектору, вернуть царя и помещиков? Ясно, что нэп — дело временное».
— Не передергивайте! — кричит ему Философ. — Я сам при царизме сидел в тюрьмах!
— Тем хуже для вас, — бросает ему Тимофей Миронович и снова хочет уйти, но сделать это не так просто. К тому же за Философа вступается оскорбленный Мармелад; тут он уж без медоточивой улыбки.
Мы с Виктором и Топориком сидим в сторонке на корточках, привалившись к перилам балкона, и молча наблюдаем за битвой. Хотя в этих спорах нам по-прежнему многое непонятно, но мы уже хорошо знаем, что нэп — это не только новые магазины и торговля, знаем, что защищает Тимофей Миронович в споре с Философом.
— Отец говорит: Философ никакой не коммунист, а знаешь кто? Троцкист! — шепчет мне Виктор.
— Да ну? — говорю я.
— Да, да. Слышали его и на промысле. И там он выступает. И жена у него троцкистая. Их там — целая компания.
— А? Что? — наклоняется к нам Топорик. — О чем вы?
Виктор отстраняет его.
— Не твоего ума дело. Лучше займись своими марками.
Топорик смертельно обижается, вскакивает и уходит.
Виктор точно боится, что в этих спорах могут обидеть его отца, а потому следит за спорящими, затаив дыхание, не спуская угрюмого взгляда с Философа. Кулаки его крепко сжаты и лежат на коленях. «Переживает», — думаю я, наблюдая за Виктором. И в такие минуты глубоко завидую ему. Завидую тому, что у него есть отец, к тому же такой непримиримый! Если бы у меня был отец, то я бы, конечно, тоже крепко его любил. И тоже переживал бы.
Хорошо иметь отца… «Неужели он совсем-совсем умер у нас?» — думаю я, закрыв глаза. Не верится мне в его смерть. «Может быть, он все же не умер?» Я пытаюсь представить себе Смерть, вспоминаю похороны дедушки и бабушки — и не могу. Умерший человек мне представляется… надолго уснувшим. Мне кажется, что однажды отец проснется в могиле, приподнимет крышку гроба, раскидает могильный холмик и вернется домой. Вдруг бы и на самом деле ночью раздался стук в дверь! Мы все вскочили бы с постели, и мать спросила бы: «Кто там?» — «Это я, — послышалось бы в ответ, — Вартан». И мать тогда бы крикнула: «Гарегин, Маро, откройте скорее дверь, это отец вернулся!»
«Я бы, наверное, с ним дружил, как Виктор с отцом», — думаю я и из отдельных черточек, хранимых в памяти и запомнившихся мне в рассказах матери и сестры, рисую себе его образ. Он среднего роста, широкий в плечах, немного грузноватый для своих двадцати восьми лет, потому что у него с детства больное сердце.
Я стараюсь представить себе, как бы мы жили при отце… У нас такая же квартира, как у Павловых, а не тот закуток, в котором мы ютимся сейчас. День у нас начинается с похода на базар. Еще до того, как идти на работу, отец будит меня, и, наскоро умывшись, я беру зембиль и бегу за ним. Ведь так водится во многих армянских и азербайджанских семьях. Мы идем по пустынным улицам, на которых попадаются редкие пешеходы. Дворники поливают тротуары, лениво помахивая шлангами, а некоторые метут улицы и без поливки, как это иногда делает наш Вартазар. Правда, ему за это всегда попадает от жильцов.
Я очень даже ясно представляю себе, как мы с отцом идем по базару. Обход мы начинаем с зеленного ряда. Здесь рябит в глазах. Отец выбирает пучки редиски, лука, кинзы и тархуна. К выбору тархуна он относится придирчивее, потому что любит его больше другой зелени. На тархуне к тому же можно настоять водку. У него в буфете хранится бутылочка, из которой он перед обедом наливает себе рюмку.
— А вот эта редиска лучше, папа, — говорю я.
Он знает мою страсть к редиске и позволяет выбрать ее самому. Потом рассчитывается с продавцом, и мы направляемся в мясной ряд. За версту слышен крик мясников, зазывающих покупателей. Мы идем из лавки в лавку. На крюках висят бараньи и коровьи туши.
— Отрежьте вот эту часть, — говорит отец мяснику. — Фунтик!
— Бери больше, дорогой, — советует мясник. — Такой товар бог давал, смотри, какое мясо.
Отец улыбается и говорит, что он не миллионер, и тогда мясник, размахнувшись, рубит топором мясо.
Потом мы идем в овощной ряд. Горой лежат помидоры, огурцы, баклажаны, перец, арбузы, дыни. Отец покупает огурцы и помидоры.
— Ты понюхай, папа, как вкусно пахнут дыни, — говорю я.
— Дыни мы купим в следующий раз, — отвечает он и проводит рукой по моей голове.
И я сияю от счастья. Мне уже никакой дыни не нужно.
Я кладу покупки в зембиль, и мы следуем дальше: он — впереди, я — шага на два позади. Ведь не так легко тащить зембиль, как это может показаться.
— Не тяжело тебе? — то и дело спрашивает отец, оборачиваясь.
— Нет, что ты! — говорю я и незаметно смахиваю пот со лба.
Потом мы идем по фруктовому ряду. Здесь тоже горой лежат яблоки, груши, абрикосы, сливы. Но отец покупает только виноград. И только шааны. Других сортов не признает. «Самый лучший виноград на свете — бакинский шааны», — говорит он.
— Кажется, все купили? — спрашивает отец, глядя на часы. — Ах да, не взяли еще хлеба.
Обычно у нас едят азербайджанский тондырный чурек, посыпанный маком. Вкуснее, конечно, не бывает хлеба на свете. Он так и хрустит на зубах.
— А может быть, сегодня купить греческий хлеб? — говорю я, когда мы оказываемся в хлебном ряду и видим образцы хлебов, прибитые большими гвоздями на дверях пекарен. — Или грузинский? А может быть, взять русский калач? Смотри, какой он белый и пышный!
Отец подсчитывает в уме и говорит, что к чаю купит тондырный чурек, а на обед возьмет русский калач. И мы торопимся домой.
— Не тяжело тебе? — спрашивает отец. — А то дай я понесу зембиль.