Мариэтта Шагинян - Зарубежные письма
А во время застольной беседы, слева от меня, сидел седовласый, угрюмый старик с большим портфелем наготове. Это был старик не простой — русский эмигрант, профессор Чижевский. На вопрос, родня ли он покойному советскому ученому Чижевскому, автору интересной книги «Солнце и мы», он отрывисто ответил, что тот был сумасшедший, и вообще, подобно Ломброзо, обозвал всех значительных людей сумасшедшими (по-немецки это образнее звучит — verrückt, передвинутый), а когда я ему напомнила Ломброзо, энергично причислил к сумасшедшим и самого Ломброзо. Так вот этот старый филолог вытащил из портфеля первое издание моей «Orientalia» 1911 года, и объявил, что приобрел его в здешнем букинистическом магазине за три марки. Как я пожалела, что у меня не было времени порыться у букинистов! Ведь этого редкого издания с обложкой работы покойного художника Якулова у меня нет у самой.
Выяснилось, что среди присутствующих, кроме Чижевского, многие говорят по-русски. Прекрасно, как культурный русский интеллигент, говорил по-русски высокий, элегантный балтийский немец, Анатоль Алитан, — директор Института переводчиков при русском отделении Гейдельбергского университета, к тому же еще и вице-президент Общества всех преподающих русский язык в странах западного мира. Знал, кажется, наш язык и француз но происхождению, ученый-славист, издавший большой труд по антропонимии у гуцулов, Андрэ дё Венсан. Но беседа наша, с начала и до конца, все же велась по-немецки, — хотя бы еще и потому, что с нами сидела Александра, ни слова по-русски не понимавшая, но импонировавшая всем присутствовавшим своим герцогством. В кабинете ректората мы только как бы нащупали друг друга, совершили некую нужную «преамбулу» к предстоящему разговору. Когда же, шутя и смеясь, мы простились и ректор-богослов проводил нас по лестнице до самого выхода, почти все остальные вышли вместе с нами, чтоб продолжить беседу уже в кафе-кондитерской, расположенной неподалеку…
С каким внутренним удовлетворением вспоминала я, засыпая во Франкфурте, вчерашнюю беседу у пастора Мохальски! Но вот прошел день, солнечный и блистательный, один из самых лично счастливых (точнее, лично приятных) для меня дней в моей жизни, и, ложась спать в том же франкфуртском номере, я не чувствую удовлетворенья. Гейдельберг был прекрасен, был «славен почестью», как полвека или тысячу лет назад. Встреча была лестной, гостеприимной. Очень хорошо все прошло в кафе, где, вероятно, много раз гейдельбергские ученые встречали приезжих гостей. И позднее — обед, который мы с Александрой дали доктору Алитану в ресторане «Ritter», «Рыцарь», может быть стариннейшем и знаменитейшем во всей Германии. А все же червячок грусти, червячок неудовлетворения сосал меня перед сном после этого долгожданного, любимого Гейдельберга… Почему?
В моей программе (я называла ее про себя curriculum vitae) насчет встречи в кафе стояло: «12.00–13.00 часов. Встречи с дамами и господами русского отделения Института переводчиков Гейдельбергского университета. Приветственная речь руководителя русского отделения, господина доктора Алитана». Конечно, эти военные «ноль-ноль» были нами нарушены в сторону удлинения времени и в кабинете старого ректората, и в студенческом кафе, потому что беседа велась живая, веселая, с забвением времени. Беседа и там и тут состоялась. Но — за вычетом бесспорного снятия официальщины и сопутствующего ей напряжения — состоялась ли встреча, та встреча, в полном смысле этого слова, когда две стороны, идущие друг к другу, соприкасаются в контакте (хотя бы простой естественной любознательности!) и, расходясь, уносят с собой что-то новое — привесок знания, ознакомленья, взаимного обогащенья, — созданное происшедшей встречей-контактом? С горечью я призналась себе, что такой встречи не состоялось. Но если не состоялось, возник вопрос: почему — и что же это была за беседа, заставившая даже время забыть?
Кафе, куда мы вошли, было полно обеденного народу, шумно сидевшего за тесными столиками. Мы прошли мимо них и поднялись по внутренней лестнице на узкую площадку, где был накрыт длинный стол, нарезан немецкий кекс, а в сахарнице лежал сахар в бумажках, на которых, рядом с числами и месяцами, напечатаны были, для раз-влеченья присутствующих, соответствующие числам гороскопы. За столом уже сидели члены Института переводчиков («Dolmetscher-Institut» — по-немецки), поджидавшие пас. Мы расселись, и деловитая девушка по-домашнему разнесла чашки с кофе. К приятной неожиданности моей, среди молодежи оказались муж и жена Михайловы, чистейшие ленинградцы, живущие сейчас в Гейдельберге в качестве помощников (или консультантов) для тех, кто обучается переводу с немецкого языка на русский. Оказалось, что русское отделение института, в частности, располагает и нашими журналами, и нашими книгами, в том числе даже и старым шеститомником моего собрания, и даже — что вовсе было неожиданно — статью мою «О природе времени у Гегеля» читали. Но ни слова не было спрошено о нашей жизни, наших писателях, о наших литературных проблемах, ни слова не спросила и я о том, что́ переводится и чему помогают переводиться ленинградцы Михайловы. Казалось, это было вынесено за скобку интересов той и другой стороны, и если что и было обоюдным в непринужденности нашей беседы, так это именно «безмолвие» о главном. Оно, как вата, окружало наши речи, и оно ватой стояло в мозгу, окутывая две человеческие потребности: внимание и любознательность. Не знаю, как это случилось, но из нашей веселой, живой застольной беседы, длившейся дольше положенных «ноль-ноль» времени, я не могла вечером припомнить ни единого слова. Беседа состоялась, она была приятна, она заняла время, но опа была — никакая.
Профессор Чпжевскпй был с нами и в кафе. Как я узнала, он очень известный славист, издатель «Славянских Пропилей», печатающихся в Мюнхене, в издательстве Вильгельма Финка. Из своего необъятного портфеля оп, — видимо, чуть смягчившись в отношении меня, — вынул несколько своих опусов и проспекты книг, вышедших (и выходящих) в серии «Славянские языки и литературы. Восточная история», и подарил их мне, расписавшись на них по-русски: «Дмитрий Чижевский». Вечером я залпом их прочитала. Надо сказать правду — хорошим немецким языком, с лаконизмом, исчерпывающим предмет, он познакомил меня со стилем «барокко» в поэзии, и это было ново, поскольку барокко я всегда воспринимала лишь в области искусств пластических. Его статьи: «Основное о славянской поэзии барокко» («Grundsätzliches zur slavischen Barockodichtung»), напечатанная в трудах VI Интернационального конгресса в Праге в 1968 году; и особенно «Вне Прекрасного. Внеэстетические элементы в славянской поэзии барокко», того же года, из сборника «Поэтика и герменевтика III», — поражают таким конкретным определением особенностей барокко, что перед глазами тотчас же, во время чтения, проходят сильные, резкие, исполненные движенья и жестикуляции, статуи святых на старом карловопражском мосту, кажущиеся вам живыми и действующими. И вот в этом резком стиле, выходящем за рамки эстетики, за рамки красоты, имеются стихотворные произведения славянских поэтов, в истории литературы именуемые «барочными». Статья мне напомнила нашего Бахтина с его яркой книгой о Рабле… И эта статья могла бы прекрасно быть напечатана и у нас.