Николай Панов - Голубое и черное
— Я надеюсь, найдете там свернутую длинную бечевку, — сказал Людов. — И, может быть, еще что-нибудь…
Он ждал, всматриваясь сквозь выпуклые стекла в холмистые, снежные просторы.
— Есть след, товарищ политрук, — сказал, возвратившись, Кувардин. — И нашел я под снегом…
Сержант выставил из-под рукава ватника еще влажный от снега, покрасневший кулак. Он разжал пальцы. На мозолистой, квадратной ладони лежал скомканный моток тонкой бечевки. «Скорее, не бечевка, а нитка», — подумал Людов.
— Спасибо, — сказал Людов, осторожно принял моток. — Видите ли, Матвей Григорьевич, в чем дело. Капитан транспорта найден нами мертвым в запертой комнате, с револьвером в руке. По некоторым данным, я склонен думать, что эта нитка имеет отношение к его смерти… Капитан был вчера очень чем-то расстроен? Не слишком любезен со своими спутниками?
Какое там любезен! С помощником обращался еще ничего, в норме, а на негра кричал почем зря, — сказал Кувардин. — Да и со Свенсоном вышел у него на боте детский крик. Они, оказывается, раньше встречались.
Да? — сказал Людов. Его иссеченное морщинами лицо оставалось бесстрастным.
Когда подобрали мы в море американцев, дали им, конечно, обсушиться, поесть, выпить по маленькой, — рассказывал сержант. — Товарищ Свенсон, как положено, у руля стоял в это время. Потом старшина Агеев его подсменил. Спустился Свенсон в свой закуток, где американцы сидели, и, слышу, что-то сказал капитану. А тот в ответ как зарычит на него и пошел честить почем зря. О чем шел разговор, я так и не понял.
— Ясно, — сказал Людов. — Агеев этого разговора не слышал?
— Нет, за рулем стоял в то время.
— Понятно. Не знаете, где сейчас Свенсон?
— А где ему быть? Как всегда, возится на своем боте… Разрешите быть свободным?
— Свободны, Матвей Григорьевич.
Командир разведчиков зашагал по тропке, сбегающей к причалу.
Солнце, уже поднявшись над овальными отрогами сопок, бросало на палубу бота теплый, ослепительный свет.
Корма была в белых соляных накрапах, кое-где вспыхивали искорки рыбьей чешуи, присохшей к бортам. А возле рубки палуба была безукоризненно чистой — мокрые доски тускнели, высыхая под солнцем.
— Год морген[3], херре Свенсон! — сказал Людов, ступив на скользкие доски причала.
— Год морген, — отозвался Свенсон с палубы бота. Из-под клеенчатых полей зюйдвестки глядели маленькие, воспаленные глаза. Иег форстиррер мааске?[4] — спросил Валентин Георгиевич, остановившись у борта.
— Аддлес икке[5], — ответил Свенсон, стал с привычной легкостью орудовать на палубе шваброй.
— Херре Свенсон, — продолжал по-норвежски Людов, медленно подбирая слова. — Вы были знакомы в прошлом с капитаном «Бьюти оф Чикаго»?
— О, да! — сказал норвежец. — Я знаком с капитаном Элиотом. Капитан не узнал меня, но потом вспомнил.
— Не расскажете, почему у вас вчера была ссора?
— Вчера у нас не было ссоры, командир.
— Но капитан кричал на вас, когда вы с ним заговорили на боте.
— Да, он кричал. — Норвежец прислонил швабру к борту, поднял с палубы толстый парусиновый шланг. — Может быть, кричал потому, что ему стало стыдно воспоминаний. Может, потому, что не хотел отдавать долг.
— Какой долг, херре Свенсон?
— Сто двадцать долларов, мой матросский заработок.
— Вы плавали у него матросом?
— Я плавал матросом на его судне. Он меня не узнал, это было давно, в довоенные дни.
— На «Бьюти оф Чикаго»?
— Нет, капитан командовал грузовозом «Райзинг Сан». Мы пришли в Чили из Бергена. В порту Вальпараисо меня выбросили на берег.
— И вы вчера напомнили ему о деньгах?
— Нет, не о деньгах. Он был голодный, замерзший. Я просто спросил, когда отошел от штурвала: «Помните меня, капитан?» Он не помнил. Я сказал: «Вспомните Свенсона и Вальпараисо». Он всмотрелся в меня, стал ругаться, кричать. Но я получу с него мои деньги.
— Херре Свенсон, капитан Элиот умер сегодня ночью, — сказал Людов.
— Э, он умер? — меланхолически откликнулся норвежец. — Тогда не буду говорить о нем дурно.
Он включил шланг, пенистой звонкой струей стал смывать с кормы соляные пятна и чешую. Потом устремил на Людова вопросительный взгляд.
— Командир, хотите знать, почему капитан выбросил меня в Чили на берег? В порту он арауканца обидел.
— Арауканца? — переспросил Людов.
— Индейца-грузчика, — пояснил норвежец. Свенсон говорил медленно, грузно чеканя слова, как привык объясняться с русскими друзьями. — Индеец был слабый, больной, уронил ящик на трапе. Капитан стал драться. Когда пил, становился хуже свиньи, да помилует бог его душу. Я удержал капитана. Ну, а мистер Элиот приказал выкинуть меня с судна. Выгнал без цента в кармане. Я голодал в Вальпараисо. Вчера вспомнилось это.
— А потом ночью, на берегу, не заходили к нему?
— Здесь на берегу? Нет, не заходил. После ужина не видел капитана.
Свенсон поднял шланг, включил водяную струю, тотчас выключил.
— А отчего умер капитан?
— Застрелился в отведенной ему комнате, — сказал отрывисто Людов. — Кстати, вы не слышали одиночного выстрела ночью?
— Нет, командир, не слышал. — Норвежец снова включил шланг.
Людов задумчиво зашагал с причала. Придерживаясь за протянутый вверх стальной трос, стал подниматься к домикам на сопке.
— Командир! — донесся со стороны бота голос норвежца. — Отчего умер капитан Элиот?
Людов продолжал взбираться наверх, будто не услышав вопроса. Он и вправду мог не услышать этих невнятных слов, заглушенных плеском и шелестом трущегося о скалы прибоя. А Свенсон не повторил вопроса.
— Окончить приборку! Команде руки мыть! — прозвучал голос из громкоговорителя.
Краснофлотцы убирали голики и швабры, бежали наперегонки к умывальникам, сверкая белизной вафельных полотенец, переброшенных через смуглые плечи.
— Ну вот, и мы тоже прибрались, — сказала в кубрике Люся. Сделала последний оборот бинта, ловко завязала марлевые концы среди курчавых волос сидевшего перед ней матроса. У нее была привычка во время работы ласково разговаривать с ранеными, помогать им отвлечься от мыслей о страдании и боли. Так разговаривала теперь и с американцем, хотя знала, что тот не понимает ни слова.
Негр сидел, послушно вытянув шею, упершись в колени широкими, плоскими кистями рук. Один глаз был скрыт марлей бинта, другой — беспокойный, с кровяными жилками на выпуклом, голубоватом белке — глядел жалобно и беззащитно.
— И ничего с тобой страшного не случилось, — продолжала Люся. Она улыбнулась негру, но не вызвала ответной улыбки.
— Нихтц шреклих? Ферштеен зи? [6]