Людвик Ашкенази - Брут
Животные на нарушали тишины; только один одинокий и угрюмый кенар, клетку которого некому было прикрыть, пускал трели, скорее по привычке, нежели от радости…
Утром пришли первые желающие; бывшие владельцы на скорую руку подыскали их ночью. И уполномоченный магистрата не чинил им препятствий. Только проверял удостоверения личности и выдавал разную мелюзгу, требуя взамен единственно подпись. А если кто подходил дважды, то и на это смотрел сквозь пальцы, лишь бы скорей избавиться от этих бестий.
Так уносили, одного за другим, попугаев, канареек, рыбок, кошек и маленьких пинчеров. Оставляли только больших собак. Им была уготована карьера: назначение к выучке для полицейской службы. Несмотря на длительное общение с неполноценной расой, рейх собирался вернуть им свое доверие.
На третий день Брут почувствовал внезапный озноб при мысли, что Хрупкую он больше не увидит. Но отогнал эту мысль, как отгоняют мух — одним взмахом хвоста. Целых полдня он пролаял неистово и злобно, — так, что голосовые связки остались без голоса, а морда — без слюны. Столь долго и с таким упорством он никогда не лаял, и сам был этим немало удивлен. Но Брут знал, что лай помогает собакам больше, чем скулеж. Ибо лай выходит наружу, а скулеж — идет внутрь.
Новый хозяин Брута пришел одним из первых. Пренеприятно моросило, когда, точно обвешанный клочьями тумана, во двор вошел офицерик с белым лицом альбиноса и голубыми выпуклыми глазами, которые, казалось, все время смотрели в одну точку где-то на уровне колен, но при этом видели все. В нем не было ничего ни особо отталкивающего, ни особо привлекательного; он был из тех, которых мы не замечаем ни в толпе, ни в пустом кафе. Необычный у офицерика был только рот: с пухлыми, чуть девичьими губами лакомки, все время сложенными, словно для того, чтобы чмокнуть. Это последнее, быть может, оттого, что он уже много лет дрессировал собак.
Брут обнюхал кожу его пальто, она была из шкуры отельной яловки. Офицерик воспринял это с благодарностью, погладил пса по спине от ушей до хвоста, любовно, но со знанием дела прощупал мускулы на груди и плечах и сказал неожиданно высоким голосом:
— Tschüs, Hündchen! Wie hieß denn dein Jude? Muneles oder Tzitzes? Oder Toches?[2]
Брут на него оскалил зубы, и немчик засмеялся. Затем позвал магистратского делопроизводителя и договорился с ним обо всем, что касается формальностей.
Делопроизводитель, старый служака, почувствовал в альбиносе казарменного держиморду и ретивого службиста, и пошел ему навстречу, миновав некоторые вышестоящие инстанции, которые, наряду с прочим, решали также собачьи судьбы.
— Ich mache aus ihm einen Hund, — сказал офицер, — aus diesem jüdischen Chochem.[3] И вместе с собакой растворился во мгле, словно всегда принадлежал ей.
Собаки не знают, как называются города, в которых они живут. Но это был собачий город, и поэтому Брут дал ему имя. Он называл его Обнюховице, или Маслаки, или кратко — Многолай.
По сути дела это был питомник, где дрессировали полицейских собак для несения особой службы. Питомник был расположен в красивой лесистой местности, близ небольшого концентрационного лагеря Т. В лагере никогда не было постоянного состава узников, он служил лишь преддверием к печам, на котором была надпись
REINIGUNGSBÄDER[4]
«Запахоанализатор» Брута из смешения множества запахов выделил несколько главных: запах сожженного мяса, липкого мыла и удушливого чада, который впитывал в себя смолу лесов и уносил ее в облака вместе с молекулами углерода, бывшими прежде человеческим телом.
Но все это немецкую овчарку не волновало, потому что пищу она получала исправно и в изобилии. Зато работал пес мало, скорее забавлялся. Занимались с ним два раза в день: перед тем, как дать есть в первый раз, и в последний. И единственно, что от него требовалось на занятиях, — это раз и навсегда усвоить, кто его хозяин, а кто — недруги этого хозяина. Только в первые дни было тяжело. К Бруту приходил человек в полосатой куртке и надевал на него ошейник с шипами. Потом он его привязывал и издевался над ним, как только может человек издеваться над собакой. Он подсовывал ему миску с водой, но отнимал прежде, чем Брут успевал напиться; наконец, он выплескивал ее на влажную землю, которой вода и так была не нужна, потому что места тут были болотистые и в старых географических сочинениях их так и обозначали — топи.
Еще этот человек хлестал его лозиной, молодой и гибкой, и покатывался со смеху, когда Брут плакал от унижения.
И Брут запомнил полосы на фуфайке и ее запах, и научился ненавидеть их до мозга своих собачьих костей. И знал, что вызволит его только офицерик в мышином мундире, который Брутова мучителя всегда строго одергивал и тут же на месте наказывал; затем он отвязывал Брута, снимал ошейник с шипами, гладил его и давал кусок сахару. И всем своим видом показывал, как он возмущен и как досадует на такое обращение с его собакой. Это радовало Брута больше, чем сахар, и было гораздо слаще. Ибо он не забыл, как его воспитывала Хрупкая, и знал, что когда ласкают — это больше, чем целая миска жратвы.
— О, du armes Hündchen,[5] — приговаривал офицерик. — Они, эти хефтлинги,[6] мучают тебя. Хватай их за глотку, вцепись в них зубами, ты, раззява!
Но не говорил ему, конечно, что человек в тюремной куртке — его ассистент и что всякий раз, прежде чем приступить к мучениям, он сам подробно инструктирует его по «Наставлению по дрессировке полицейских собак» под редакцией профессора ветеринарии и физиологии собак, доктора ветеринарных наук Хильгерта Фрея из Гейдельбергского университета.
Фамилия человека, ходившего у Хорста в ассистентах, была Кох. Этот бывший живодер из Кенигсберга вылечился от туберкулеза собачьим салом и с тех пор по-своему привязался к собакам. Они вместе с Хорстом сиживали в буфете, потягивали тминную водку и анализировали собачьи характеры.
— Ты, Кох, — говаривал Хорст, — этот, как его звать… этот Брут — это же просто Schosshund.[7] Он еще верит всем людям, Кох. Этот идиотизм нужно выбить у него из головы. Он немецкая овчарка, а смотрит, как старая шлюха, когда влюбится…
— Он слишком долго жил у жидов, герр лейтенант, — отвечал Кох. — Ему приходилось вечно лизаться с ними.
— Помните, Кох, — отвечал Хорст, — пес может любить только одного человека, но и его он тоже должен ненавидеть! Я у него уже в первый день заметил эту мягкотелость, и мне его стало жалко. Ведь эта собака ничего бы не имела от жизни. Так бы себе и прожила, как пудель на кушетке. Или того хуже.