Хаджи-Мурат Мугуев - Три судьбы
— Получите ваши семь тысяч рублей, — сказал я, протягивая Химичу пачку пятисоток, с которых косился на нас хмурый Петр.
Я продолжаю считать. Сбоку сидит Гамалий, из-за его спины выглядывает веселая физиономия Зуева. Сейчас прапорщик опять похож на красную девицу, и при моих воспоминаниях он краснеет и смущенно бормочет:
— Ну уж вы, Борис Петрович, на меня поклеп возводите.
Хорош поклеп! Не хотел бы я попасть к этому юнцу в минуты его садического исступления. В его больших серых глазах всегда горит какой-то тревожный, больной блеск. Недаром отец Зуева, неожиданно для семьи, сошел с ума, а старший брат так же неожиданно повесился.
Химич старается не глядеть в глаза Гамалию. Есаул молчит и не пытается расспрашивать меня о деталях происшествия, но я, хорошо знающий его, чувствую, что он глубоко негодует на нас.
— А вот и украденные у меня семьсот рублей, — говорю я, придвигая к себе небольшую пачку денег. На столе остается еще довольно значительная сумма.
— А что вы намерены делать вот с этими деньгами, украденными моими славными офицерами! — улыбаясь говорит Гамалий, но глаза его вовсе не смеются, в них я читаю холодный гнев.
— Да думаю передать в Красный Крест, — говорю я также спокойно, хотя меня охватывает смущение.
— Вот именно, самое подходящее для них место. Отнять у вора, у шулера и передать в Красный Крест…
— А куда же? — растерянно спрашиваю я.
— Вот куда! — сухо отрезает есаул.
Его рука сгребает ассигнации и одним судорожным движением кидает их в огонь, который теплится в мангале[12], тут же, у наших ног. Бумажки трещат, свертываются, по ним пробегают огненные язычки, и они слабо, как бы неохотно вспыхивают неровным синеватым огнем.
Химич, выпучив глаза, не сводит взора с пылающих бумажек. Зуев рад. Его глаза горят ярче, чем эти деньги.
— А теперь, господа, я просил бы вас оставить меня наедине с сотником, — продолжает Гамалий.
Зуев и Химич исчезают. Мангал догорает, и деньги, превращенные в пепел, черной кучкой виднеются на золотых раскаленных углях.
Минута проходит в молчании. Затем, есаул говорит:
— Сегодня нас приглашают на обед к командиру корпуса. Обед званый. На нем будет вся штабная знать, английские представители, дамы — словом, весь «двор», окружающий генерала Баратова.
Я теряюсь: никак не мог предположить этого разговора.
Гамалий продолжает:
— К вечеру получим инструкции, а завтра с рассветом в путь.
— Завтра в путь? — с удивлением восклицаю я.
— Ну да. Разве я не говорил вам? Обещанные вчера три дня уже сократились. Получены новые сведения: турки развивают свой успех на месопотамском фронте, и английское командование настойчиво торопит нас. Господа союзники, по-видимому, в расстройстве и рассчитывают на наш рейд как на своеобразный допинг, который должен подбодрить английские войска. — Есаул криво усмехается, покусывая губу.
— Ну что же, Иван Андреевич, и то хорошо. Сегодня — во дворец, а завтра — в дорогу.
Гамалий добродушно смеется:
— Именно, из дворца прямо в поход.
Удивительное влияние имеет на нас всех этот человек. Моя злость растаяла как дым. Он встает и, потягиваясь, говорит:
— Ну, треба пойтить побачить коней, — и, приятельски похлопывая меня по плечу, продолжает: — А на меня не сердитесь, гадкий случай… мерзкий. Уверен, что вы сами, вспоминая о нем, краснеете. Пусть лучше Химич проиграл бы все казенные деньги, мы бы сложились, заняли и покрыли этот проигрыш, было бы лучше и для вас и для него. А теперь, черт знает что… Гадость…
Он брезгливо морщится и идет к выходу. У дверей оборачивается и говорит:
— Ну больше, друже, ни слова, хай ему бис. Ничего не было.
Через несколько минут в палатку осторожно просовывается голова Химича.
— Борис Петрович, а Борис Петрович!
Я гляжу на него.
— Ругал? — делая испуганно-глупые глаза, любопытствует прапорщик.
— Нет. Говорил о поездке.
— Ну-у, — недоверчиво тянет он. — А я думал, что он проглотит вас.
— А ну вас к черту! — внезапно раздражаюсь я.
Бедный Химич пупеет окончательно и моментально втягивает обратно голову. Я сижу мрачный, не отрываю глаз от потухших и покрывшихся золою углей. Черные катышки денег лукаво смотрят на меня и неслышно шепчут:
— Поделом… поделом…
Алла-верды, господь с тобою, —
Вот слова смысл, и с ним не раз
Готовился отважно к бою
Войной взволнованный Кавказ… —
сладко заливается тенор солиста-казака, и мягко, в тон ему, гудят басы, рокочут баритоны. Дирижирует высокий полный подхорунжий. В его руке дрожит камертон. Это регент конвойского хора, составленного из наиболее голосистых казаков дивизии. На груди у большинства из них белеют серебряные георгиевские крестики.
— За аллилую получили, — острят над ними казаки.
Певцы выряжены в синие черкески из прекрасного сукна и белоснежные барашковые папахи. Люди подобраны под один рост. Эта «придворная капелла», как ее здесь называют в шутку, кочует вместе с генералом, следуя за ним даже на позиции. Помимо певцов, тут есть и танцоры — исполнители лезгинки и гопака. Вся эта челядь служит исключительно для услаждения высшего начальства. При «дворе» Баратова имеется решительно все: и своя свита, и стая угодливо улыбающихся, расторопных пажей-адъютантов, и «прекрасные дамы», которых вербуют тут же, в тыловых госпиталях, и свои бесплатные певцы, и балет. Любят здесь помпу, что и говорить! И никто не задумывается даже над тем, что эта веселая, сытая и беспечная жизнь сотни-другой трутней вызывает недовольство и возмущение фронтовиков, кормящих собою окопных вшей. И казаки и строевые офицеры недружелюбно косятся на этих «счастливчиков», устроивших из войны веселый, непрерывный пикник.
Певцов сменяют музыканты. Несутся лихие, зажигающие звуки лезгинки. Выкрикивая гортанные, непонятные слова и сверкая кинжалами, пляшут осетины-казаки, черными тенями мелькая в быстром танце. Остальные «дают жару», хлопая в такт в ладоши.
Обед подходит к концу. Мы сидим в бесконечно длинной виноградной беседке. Над нами перевитые лозы, ветви и листья. Лучи солнца лишь с трудом просачиваются сквозь это густое сплетение. Вокруг беседки аккуратно подстриженные кусты, изумрудная зелень газонов, пышные клумбы цветов, наполняющие воздух пьянящим ароматом хамаданских роз. За столом десятка три людей: офицеры, сестры, штабные «моменты»[13], генерал, еще генерал и, наконец, во главе стола «сам», владыка этих мест — корпусный. С него не спускают сладких, умиленных глаз генштабисты. По обеим сторонам от него — две краснокрестовские сестры, две фаворитки. Одна — героиня сегодняшнего дня, другой, как уверяют, принадлежит «завтра». Но сейчас обе они любезны до приторности друг с другом, хотя в этом взаимном ухаживании и чувствуется глубокая животная ненависть. Полковник Каргаретели, невысокий, смахивающий на обезьяну человек, с хитрыми глазами и подобострастными жестами, говорит речь. Музыка смолкает, танцоры скрываются в толпе. Мягко журчат льстивые, щекочущие самолюбие «самого» слова.