Мэри Рено - Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря (сборник)
Он принял, и она поднесла мне второй, на гнутых ручках его примостились чеканные голубки. Сам кратер был украшен львами, пробирающимися через заросли.
От вина пахло приятно, однако вежливость заставляла меня ждать приглашения. Царь стоял, держа обеими руками кратер с ручками-змейками; Медея в безмолвии ожидала возле него. Вдруг он повернулся к ней и спросил:
– А где то письмо, что прислал мне Керкион?
Она посмотрела на него с удивлением и подошла к шкатулке слоновой кости, стоявшей на подставке. Я увидел в ее руках собственное письмо. Царь спросил:
– Скажи мне, что в нем написано?
Поставив чашу, я взял в руки письмо. Глаза его казались ясными, трудно было подумать, что у него плохо со зрением.
Я прочел письмо, и отец сказал:
– Спасибо. В общем, я понял все, но в некоторых словах сомневался.
Я недоумевающе посмотрел на него и проговорил:
– Мне казалось, что написано все правильно.
– Да-да, почерк, конечно, отменный, – отвечал он рассеянно, как бы с отсутствующим видом. – Твой писец знает греческий, но буквы он пишет как варвар.
Я выронил письмо, словно бы оно вдруг ужалило меня. Не только лицо, загорелось все мое тело – я отбросил гиматий[70] с плеч за спину. И не думая – просто чтобы не стоять дураком, – взял кратер с вином и понес ко рту.
Но едва мои губы коснулись края кратера, я ощутил, как его вырвали из моих рук. Горячее вино брызнуло мне на лицо и одежду. Золотой кратер упал на раскрашенные плитки пола, посреди растекшейся лужицы. На дне оказался густой осадок, темней самого вина.
Вытирая лицо, я с удивлением смотрел на царя. Он впился в меня глазами, словно увидел саму смерть. Ни один умирающий не выглядел бы бледнее. Зрелище это вернуло мне самообладание, и я заметил, что гиматий уже не закрывает меч.
«Надо было раньше все сказать. Это он от волнения, – подумал я. – Как скверно все у меня получилось!»
Потрясение заставило царя онеметь; взяв его за руку, я сказал:
– Присядь, господин мой. Прости меня. Я сейчас все тебе объясню.
Я подвел его к креслу. Ухватившись за его спинку, он замер, пытаясь отдышаться. Я склонился над ним, раздумывая, что еще сказать; тут с балкона явился белый пес и направился к пролитому вину. Шагнув вперед, отец схватил пса за ошейник. Я услышал шорох женских одежд и певучий звон украшений; неслышная доселе жрица Медея, о которой я успел позабыть, укоризненно качала головой. Тут я все понял.
Не так холодна цикута, не столь пронзителен кислый укус, как та мысль, что поразила меня. Я замер как камень, женщина отправилась вместе с псом к двери, а я, даже не пошевелив рукой, позволил ей выйти. Царь оперся на изголовье кресла, словно бы лишь это удерживало его на ногах. Наконец я услыхал его голос, хриплый и низкий, словно предсмертный.
– Ты же сказал – девятнадцать! Ты же говорил, что тебе девятнадцать!
Эти слова пробудили меня. Я подобрал кратер с пола, понюхал осадок и поставил чашу перед ним.
– Не важно, – проговорил я. – Хватит того, что погостил у тебя. Ну а что касается всего прочего, к нам это более не относится.
Он на ощупь обошел кресло, сел и закрыл лицо руками. Я отстегнул перевязь и положил меч возле чаши.
– Возьми это, – проговорил я, – если знаешь это оружие, и используй как найдешь нужным. Это не мой меч: я нашел его под камнем.
Я видел, как впиваются его ногти в кожу на лбу. Он издал звук, подобный тому, что исходит из груди стиснувшего зубы мужа, когда извлекают копье, нанесшее ему смертельную рану. Он зарыдал так, будто бы душа рвалась прочь из его тела, я же, застыв словно изваяние, мечтал провалиться сквозь землю или раствориться в воздухе.
До этих слез я не видел в нем отца, но теперь ощутил родство – похолодев от позора перед лицом такого падения. Я чувствовал стыд, словно бы сам был во всем виноват. Пол был заляпан пятнами густого вина и следами; от вина в кратере несло болезненной сладостью и кислятиной. На противоположной стороне комнаты кто-то повернулся: я увидел открывшего рот слугу. Заметив мой взгляд, он попытался буквально вжаться в стену. Я бросил:
– Царь велит тебе уходить.
И он заторопился прочь.
Пламя угасло, оставив свою горячую сердцевину; тепло и безмолвие угнетали меня, а еще эти пальцы царя, впившиеся в седины. Обратившись спиной ко всему этому, я вышел на балкон – между двух раскрашенных колонн. Снаружи как-то вдруг разлилась тишина, над которой царил лунный свет. Темные горы сомкнули свой круг, бурые, словно мутный янтарь. Внизу на стене двое часовых встретились, скрестили копья и разошлись. Негромкий на расстоянии голос певца выводил слова сказания под тихий звон лиры. Цитадель возвышалась между землей и небом, охваченная тихим сиянием, что, казалось, исходило из ниоткуда, а внизу скалы со всей темной мощью титана припадали к земле.
Руки мои лежали на перилах, я разглядывал стены, чьи корни уходили прямо в скалу. Так я стоял, и все вокруг вливалось в меня певучей морской волной, наполняло мое сердце, покойной водой останавливаясь в его глубинах. И я подумал: «Вот в чем моя мойра».
Душа моя напряглась, пытаясь понять судьбу. Все прочее в этот миг казалось мне мимолетным – словно облачко пыли или летний дождь. Я думал: «Зачем разыгралась буря в сердце моем? Эта твердыня видела тысячи царей. И кто сейчас скажет, сколько было среди них таких, что ненавидели собственных отцов или сыновей, любили лживых женщин и рыдали – из-за того или другого. Все эти чувства умерли вместе с ними, легли в могилу и вместе с плотью истлели. А живет лишь то, что были они царями в Афинах, давали законы городу, расширяли его границы или укрепляли стены. О Верхний город, венчанный пурпурной диадемой, это твой даймон[71] привел меня сюда, когда я считал, что повинуюсь собственной воле. Бери мою руку, запомни мой шаг, вот я перед тобою; я приду, когда меня позовут сюда твои боги, повинуясь данному ими знаку. Отроком явился я к тебе, твердыня Эрехтея, но ты сделаешь из меня царя».
И спустя какое-то время я ощутил в себе новый покой. Далекая песнь по-прежнему звенела в воздухе, но утихли рыдания моего отца. Мысленным взором я увидел его на этом месте глядящим на крепость, осажденную врагами, или на посеревшие от засухи поля либо услыхавшим, что на границе появился новый царь, для которого Элевсин стал тесноват. Лишь потому, что отец мой вел свой город как надо, мог я сегодня ночью стоять здесь. Я подумал о трудной борьбе и бесконечных превратностях его жизни, о том, как долгожданная надежда обернулась теперь таким ударом. Горечь и гнев оставили мое сердце, я ощутил сострадание к перенесенным им горестям.
Я вернулся в комнату. Он сидел в кресле, опершись локтями о стол, и, зажав лицо в ладонях, безрадостно разглядывал меч. Я встал перед ним на колени и позвал: