Анатолий Коган - Замок братьев Сенарега
Гибель охотников была следствием нового предательства генуэзцев Галаты, знавших каждый шаг базилея. Но тронуть франков Константин не решился. Их сородичи бились в его маленьком войске; от них зависело, наконец, скудное снабжение города припасами, которые франки, открыто поставляя султану днем, тайно привозили его противнику по ночам.
Теперь враги со всех сторон обступали древнюю столицу ромеев. И скудные силы защитников еще быстрее пошли на убыль. Потери неизмеримо возросли, и слабый приток одумавшихся, осмысливших смертную угрозу горожан на стены не мог уже их возместить.
Двадцать восьмого мая, с падением ночи, глазевшие в сторону врага горожане было обрадовались: лагерь агарян, казалось, загорелся. Но вскоре поняли — турки жгли костры, празднуя близкую победу. Снизу доносились крики, выстрелы, треск великих огней. По стану, в сверкающих золотом латах, словно оживший идол, неторопливо проезжал султан. Мухаммед рассыпал пригоршнями золотые и серебряные монеты, обещал великие награды и милости, отдавал покоренный Константинополь на три дня своим мюридам на разграбление. Земному богу вторили слуги небесного; дервиши, муэдзины и муллы сулили каждому, кто сложит голову на приступе, сладчайший для мужа рай, завещанный правоверным Мухаммедом — пророком городе, поняли: утром начнется последний, великий штурм. И начали готовиться к битве и смерти.
Прощались друг с другом и во дворце базилея. Обнимали друг друга, плакали. Пришел, скорбный ликом, патриарх, благословил всех, отпустил всем грехи. За полночь разошлись для недолгого отдыха. Движением руки император опять попросил шах — заде Орхана задержаться.
— Вот и подходит к концу ваша жизнь в нашем старом граде, — сказал император. — Простите, что не смог долее вас защитить.
— Ваше величество сделали более, чем в силах человека, — ответил молодой осман. — Простите и вы, что не поднял я, в защиту великодушного своего хозяина, отцова меча. Но здесь говорили о смерти. Неужто поражение — всегда конец? Разве не избежал гибели отец мой, султан Мурад, когда деда Баязета сломил и пленил Тимур, — разве не сохранил себе жизнь, чтобы потом одерживать победы? Разве не пережил христианский воин Хуньяди своего павшего короля, чтобы долго еще мстить за убитого?
— Да, было так, — склонил голову базилей. — Скатывались во прах головы, погибали вожди и государи. Но оставались страны, выживали народы, эти удивительные гидры, у коих мгновенно отрастает заново, вместо отсеченной, новая голова. У нас здесь не так. Мой народ давно мертв — вы видели, принц, только стадо, страшащееся битвы, способное идти лишь под нож. Мертва и держава, оставшаяся без земель столица — не страна, как она ни велика. Тело умерло, душа давно перестала жить. Значит — голове и подавно пора умирать.
— Но вы полны сил, о царь! — воскликнул Орхан. — В иной земле вы могли бы, собрать новое войско — для возмездия, для победоносного возвращения! Кровь Палеологов и Комненов, текущая в ваших жилах, — священнейшая и древнейшая царская кровь в христианских странах. Сохранив себя для жизни, вы могли бы основать новую династию в любой из стран, поклоняющихся кресту!
— То есть стать жеребцом лучших кровей на какой — нибудь королевской конюшне, — невесело усмехнулся царственный воин, так и не дождавшийся своей свадьбы с царевной Грузии, с которой был помолвлен. — Может быть, в одном из монарших домов Европы мне и доверили бы эту роль. Но какой династии даст начало, принц Орхан, побежденный Палеолог, беглец Комнен? Я слишком чту нерожденных своих потомков, чтобы, так окончив царствование, произвести их на свет.
Кесарь Константин умолк. Было слышно, как потрескивает пламя десятков свечей в золотых канделябрах, зажженных, словно для праздника, и тихо, горько плачет кто — то в верхних покоях необъятного и холодного дворца.
— Вы правы, принц, — продолжал последний из императоров Рума. — Я мог бы сдать город вашему брату и выкупиться потом из плена — хозяин любой конюшни, о коих у нас шла речь, заплатил бы за меня добрую цену. Мог бы просто бежать, забыв долг и сан, оставив тех, кто завтра умрет со мной. Допустим — я и есть тот, снедаемый подлым страхом, кто решился бы на этот шаг. Оправдывая себя при том надеждою на месть и новую борьбу. Но тем лишил бы себя наивысшей радости, хотя и последней. Того великого дара, ради коего, откроюсь ныне вам, прощу все удары моей неправедной и жестокой судьбе.
Базилей взял со стола золотой бокал и поднял его, устремив взгляд в угол, где кровавые отсветы пламени мерцали на богатых окладах столетних фамильных икон.
— Этой чаши мне уже не миновать, — продолжал он. — Но, раз так повелел господь, я не отдам этой смертной чаши за блага мира, которые мог бы обрести, бежав из города предков. Ибо сулит она мне, кроме гибели, великое, хоть и горькое счастье, достававшееся редким Палеологам и Комненам. Завтра, обнажив дедовский меч, я скрещу его напрямик, в рукопашной сече с врагами моего города и престола. Я смою пятна былых унижений и измен со священного меча предков кровью врагов моих, которую своею рукою пролью в последнем завтрашнем бою.
Базилей пригубил царский кубок, последнюю свою кесарскую чашу.
— Пред ликом бога милосердия, распятого Иисуса, принц, не стыжусь вам признаться, хоть говорю о ваших единоверцах и сородичах, как жажду я этой крови, добытой моей же рукою, в честном бою. Ибо ненавижу бесов, пришедших за мной сюда, в последнее мое прибежище. Слепую, чудовищную силу рока, подобную саранче, потопу, извержениям огненных недр. Этих дьяволов, посланных адом, чтобы разрушить мой мир.
Константин остановился, словно для того, чтобы услышать из дальних залов и галерей последние отзвуки этого уходящего мира — торжественные трубы венчания на царство, приветственные клики придворных на выходах базилеев и пирах, шаги заговорщиков во тьме ночных палат, предсмертные стоны отравленных, задушенных, заколотых кинжалами царей, царевичей, сановников.
— Я знаю, не часто было тут благородно и чисто, — продолжал базилей. — Были козни и яд, сверкали предательские ножи. Но это были наши ножи, наши яды, наши козни, — с вдохновенною силой молвил последний из царей Византа[72]. — Мы умирали от них в муках, мы и упивались властью, которую давали нам они. Таков был наш мир, о сын падишаха Мурада, мир Палеологов, Комненов, Асанов, Гаврасов. Им восхищался, его чтил весь свет, а значит — одобрял. Кто есть я, последний здешний император, чтобы наложить хулу на царственных предков за все, что свершалось здесь в роковой неизбежности своей? Как осмелюсь покинуть их великое и славное гнездо в его последний час?
Константин снова пригубил кубок. Черные лики святых на древних образах, под колеблющимся пламенем свечей и лампад, казалось, с грустным одобрением кивают храброму государю.
— Другие, — продолжал базилей, — другие византийцы царского рода примирились уже с судьбой. Одни бежали и будут еще бежать в страны франков, чтобы служить их властителям, обучать юношей речи эллинов и римлян, писать трактаты. Иные станут торговать нашей царской кровью, вступая в корыстные браки. Иные, может, завтра начнут уже служить султану, обрезанные наскоро муллою или сохранив крайнюю плоть. Я же встречу врагов Константинополя мечом, благородный наш друг. И не паду, не пролив своей рукою черной крови извечных, заклятых врагов моего города и рода.
Орхан возвращался из дворца Константина по многолюдным, несмотря на позднюю пору, улицам столицы. Озаренные изнутри ярким светом, окруженные толпами не вместившихся в них прихожан цареградские храмы гремели торжественными песнопениями. Завтра в них закипит резня, насилия и грабеж, завтра их ждет осквернение. В ту же ночь, последнюю ночь во славе, константинопольские храмы возносили к престолу всевышнего мольбы бесчисленных, отчаявшихся душ. Сопровождаемый верным татарином, шах — заде Орхан, не задерживаясь у храмов чужого бога, проследовал к своему дому, чтобы вкусить недолгий отдых перед надвигающимся грозным днем.
11
Нуретдин—ага, при пристальном внимании общества, продолжал в замке Леричи рассказ об участи Царя — города, — о том, что мог увидеть простой беглец, бывший янычарский сотник. А сам вспоминал места, где пролег путь шах — заде Орхана в новое изгнание.
Утром двадцать девятого мая, почти два года тому назад, османские войска двинулись на штурм по всей пятнадцатимильной окружности городских укреплений. Неисчислимые толпы с яростным ревом, словно гигантский морской вал, хлынули к стенам и башням с суши и залива. Орудия, камнеметы, суда, тараны, осадные башни и лестницы — все было вновь пущено в дело, чтобы преодолеть тысячелетнюю преграду. Но стены стояли крепко. Турок с них жгли огнем и свинцом, обваривали кипятком, слепили кипящей смолой, расстреливали из аркебуз, арбалетов и луков. Их рубили топорами, мечами и саблями, резали, давили и оглушали камнями. Волна, штурмующих дохлестнула до зубцов. Но толща ее была все — таки из плоти, кричащей, истекающей кровью, умирающей. И первая волна, спадая, отхлынула от великого города на Босфоре.