Василий Тишков - Последний остров
— Ты, Катерина, не кличь заранее-то горе на свою бедовую головушку. Грешно это и к хорошему не приведет. Далеко Иван твой, но и ему, поди, нелегко там войну воевать, коль ты ему гибель ворожишь. Ждать надо тоже уметь. И верить… Не ты первая солдатка, не ты последняя, однако живут люди и детишек до ума доводят…
А где научиться терпению и как укрепить в себе веру? Что осталось-то, кроме терпения, бесконечного терпения и работы? Да еще заботы о детях? Это, наверное, все, что и может поддержать солдаток и уберечь их от лихого… Как и все нечаевские бабы, Катерина не жалела себя на работе. Да и дома всегда работа, ее никогда не переделаешь, такая уж бабья доля.
Катерина поправила под платком волосы и заторопилась, ночь ведь уже на дворе, а у нее еще белье не развешано, в кухне не прибрано. Только поднялась, с улицы послышались легкие осторожные шаги, скрипнула калитка, потом знакомое покашливание на крыльце.
— Ну, вот и мужичок-лесовичок мой объявился, — с облегчением сказала Катерина. Она сдвинула заслонку печи, достала сковороду с картовницей, чугунок с топленым молоком, которые стояли у загнеты. Добрый, видимо, был тот самый первый печник, что придумал вот такую простую и в деревнях просто необходимую штуку: в правом ближнем углу большой русской печи оставляется углубление на два кирпича, куда после утренней топки сгребаются с пода угли, присыпанные золой. Они хранят жар до следующего утра, а днем и вечером у загнеты подогревают пищу, берут угольки на растопку женщины, на прикурку мужики.
Мишка зашел молча, сел на припечек и стал разуваться.
— Уморился, сынок?
— Уморишься тут… Две потравы было сегодня. Однако нашел я пакостников.
Катерина встревожилась, разглядев при слабом свете коптилки посеревшее от усталости лицо сына и вконец изодранные на лоскутья еще отцовские поршни.
— Опять гусиновские?
— Они… В топоры хотели меня, сдуру-то…
— Ох, горюшко мое! Ну зачем ты с мужиками воюешь, да еще с гусиновскими?
— Какая разница, мам? Лес-то один. Кто-то должен беречь его? Должен. Без пригляду лет через десяток на одни пеньки только и останется любоваться. Хватятся потом, да поздно будет. И с меня с первого спросят те же самые гусиновские горлопаны, — он стащил с ног изодранные поршни, осмотрел их внимательно, вздохнул с сожалением и выкинул за дверь. — Все, отслужили свое. Теперь в кирзачах придется бухать. А что это за обувь — кирзовые сапоги? По росе отшагаешь с часик, и ноги мокрые. В сухоту еще хуже — ноги сбиваешь. И под ступней ни сучка сухого не чувствуешь, ни другой какой ветки. Попробуй тут скради зверя или браконьера…
— Ты чо мне зубы-то заговариваешь? — рассердилась Катерина. Мишка прошел к столу.
— И ничего не заговариваю. Сама-то ужинала?
— Так это я тебя спрашиваю: подрался, чо ли, с мужиками-то?
— Я их, мам, на испуг взял. Смех голимый! — он оглянулся на дверь горницы, где спала Аленка, и уже тише стал рассказывать. — Трое их было, ну и расхрабрились. Счас, мол, кокнем тебя и в болоте упрячем. Ни одна живая душа не дознается. Особенно этот, Корней одноглазый, топориком стал поигрывать, на ногте острие даже испробовал.
— Ну?
— А что я, дурак, что ли, голову им подставлять? Скинул берданку и говорю: стреляю без предупреждения по… ну, этим самым… ниже пояса. Из кого, спрашиваю, первым мерина делать? Сразу топоры побросали, бабники проклятые.
— Интересно! Какой же грамотей срамоте этакой тебя выучил, паршивца? Молоко на губах не обсохло, а туда же…
— Да ладно, мам. Тунгусов мне посоветовал, как с этими «героями» обходиться. Это не он тут гостевал?
— Откуда ты взял? — испугалась Катерина.
— Накурено же, самосадом пахнет.
— А… — с облегчением и усмешкой ответила Катерина. — Дед Яков приходил, муки принес. Завтра оладьев утречком напеку. Ешь картовницу-то, остывает.
— А ты, мам?
— Дак я чо… За компанию разве… Вот только белье вынесу. Разговорились мы с дедом Яковом, не успела до тебя управиться.
Она подхватила таз с бельем и выбежала в сени. Мишка отхлебнул молока, привалился к простенку и блаженно вытянул набитые за день ноги.
Он не рассказал матери о первой потраве в молодом березняке. Его там действительно побили, но только не мужики, а бабы с волчанского совхоза. Хотел Мишка с ними по-хорошему, да не вышло. Отказались разгружать телегу, запряженную двумя коровами. Берданку выхватили, за волосья оттаскали и бока намяли. Все пытались руки опояской связать, да хорошо коровенки ихние оказались дикошарыми, испугались возни и криков, ну и припустили. А бабы за ними. Телега сама перевернулась, и длинные гладкоствольные жерди рассыпались, так как еще не были увязаны. Мишка подобрал берданку и опять на баб, пригрозил, что через сельсовет конфискует у них коров, которых они используют не молока ради ребятишкам своим, а как тягло в воровских затеях. Бабы в плач. У одной дети без отца растут, у другой тоже. Чем кормить? А жерди им нужны до зарезу, пригон у той, что постарше, совсем завалился, и зимой некуда коровенку ставить. Вот и повоюй с ними, с этими бабами. Пришлось отдать им жерди, все равно березами они уже не станут. Угрозу конфисковать коров Мишка оставил до следующего раза — бабы клялись и божились, что сроду без разрешения не объявятся в его хозяйстве. Не поверил им Мишка, но отпустил. Теперь вот бока ноют и совесть мучает, что уж слишком часто он стал прощать потравщикам.
Когда вернулась Катерина, Мишка сладко похрапывал, шевеля во сне губами.
Только теперь, поправив обуглившийся фитиль в лампе и подвинув ее к сыну ближе, Катерина увидела ссадины и кровоподтеки на его руках, на лице, на шее.
— Господи… — она присела на табурет против Мишки, глянула на его босые ноги, изодранные брюки, старенький отцовский пиджак и не смогла справиться с подступившими слезами, всхлипнула. — Сынок… да что же это за работа у тебя такая, непутевая?
Мишка проснулся.
— Ты чего, мам?
— На кого ты похож, разбойник?
— На батю, на кого же еще… — но по глазам и слезам матери понял, о чем она говорит, отодвинул в сторону лампу. — Да ладно, мам, счас умоюсь, — он с трудом поднялся, прошел в угол к рукомойнику и, тихо постанывая от саднящих царапин, осторожно умылся.
— Ну почему ты такой скрытный? Неужели матери-то родной всю правду не можешь сказать?
— Ага, скажи тебе, так ты и на работу не пустишь.
— И не пущу! Говори, как на духу, с кем дрался?
— Не хватало мне еще с бабами драться.
— С какими бабами?
— С обыкновенными. Из совхоза.
— Докатился до ручки. Совесть-то у тебя есть?
— Да я их и пальцем не тронул. А надо бы… Знаешь, мам, они ведь там не первые были, целую опушку березок совхозные выпластали. На жерди. Будто им осинников мало. Бестолочи… Как с ума все посходили. Такую светлую рощицу загубить…