Николай Зарубин - Надсада
Я в еде без разбора — все мету, тока подавай. Потому не сомневайтесь, понравятся. А пойдем-ка, сынок, сходим до магазина да купим пару бутылочек горькой, — обратился к Николаю. — Заодно косточки разомнем, а женщины тем временем свое доделают. Воздуха хочу дыхнуть…
Мужчины собрались, вышли из квартиры.
— Ну, что ты о нашем госте скажешь? — спросила невестку Евдокия, которой было интересно мнение сторонней женщины.
— А что я скажу… Вижу — человек он непростой, честный, надежный, с характером. Такому встать поперек дороги — сшибет, не заметит. Недаром ведь говорят, что это благодаря сибирякам мы войну выиграли. А вообще я рада его приезду. С ним в квартиру вошло что-то такое значительное, чему я пока не могу дать названия. Данила Афанасьевич весь настоящий, всамделишный, естественный. А какая на нем одежда — загляденье просто. В такой лет сорок-пятьдесят назад артисты в кино снимались. А его медали, ордена… Я не знаю никого из своих знакомых ветеранов, чтобы имели подобный иконостас. Просто Илья Муромец. Так что, мама, немудрено, что ты его всю свою жизнь любишь…
— Ой, Людочка, любила и люблю. И стоило эти тридцать с лишком лет перемочь на свете, чтобы опять его встретить…
— Ну и хорошо, хоть под старость лет поживете в радости. А ты, мама, и в самом деле в Сибирь поедешь?
— Ой, Людочка, поеду. Побегу собачонкой, куда позовет…
— Ехай. И Коля к вам соберется, дети побывают на каникулах — узнают, что такое Сибирь и какая она, тайга. И вы к нам. Вы оба еще не старые, поживете в радости друг около друга.
— Спасибо тебе, милая, повезло моему сынку с женкой, а мне с невестушкой…
Между тем старший и младший Беловы оказались поблизости от мастерской Николая, и тот предложил зайти.
Данила никогда не бывал в подобных местах и откровенно подивился беспорядку, множеству каких-то листов с рисунками, замалеванных холстин, тут же на полках стояли старинные самовары, утюги, что-то еще, на стенах висели иконы.
Отдельно, в грубо сбитой раме, висел портрет молодого сержанта с гармонью в руках. В наклоне чубатой головы, во взгляде, устремленном куда-то в сторону, в напряжении подавшейся вперед фигуры, в легших на кнопки пальцах чувствовалось, ожидалось, что сержант вот-вот заиграет что-то грустное, заветное. Данила задержался напротив картины, и ему на некоторое мгновение даже показалось, что этот намалеванный на холстине сержант и впрямь двинет плечами, мехи гармони разойдутся и пальцы побегут по кнопкам.
Данила криво усмехнулся, на душе отчего-то сделалось грустно и тягостно.
Наблюдавший за ним со стороны сын понял состояние отца, сказал о своем:
— Лет пять назад мама посетила мою мастерскую, так веришь ли: встала напротив, как вкопанная, и вдруг упала на колени, как подрубленное дерево. Подскочил я, поднимаю ее, а она словно неживая. Потом все же оперлась о мою руку, поднялась и говорит: «Как же ты хорошо его представил, ведь никогда не видел…» Потому и держу здесь портрет, чтобы не беспокоить. Теперь вставлю в хорошую раму и повешу в квартире — пусть внуки любуются и гордятся своим геройским дедом.
— Таким уж и геройским — столь лет болтался без семьи…
— Геройским-геройским, завтра сходим в Союз, пусть художественная братия на тебя посмотрит да позавидует мне…
Помолчал, добавил:
— Я вообще-то не очень словоохотлив. Ты прости, если что не так говорю…
— Все так, сынок, все так. Даже лучше, чем так. Я тебя слушаю и говор твоей матери узнаю.
— Это — западное. У вас в Сибири говорят совсем по-другому. Слова другие, интонации. Более весомо говорят, значительно. От характера, наверное, сибирского идет. От желания сказать главное — о пустяках толковать не считают нужным. От природы дикой…
— Всяко быват. Быват, и треплют языком попусту, да кто ж слушат? Таки ж пустозвоны…
— Вот именно: пустозвоны. А у нас поговорить любят.
Дома их уже поджидали. Пельмени и впрямь отличались от тех, какие лепят в родной стороне, — более мелкие, напоминающие цветки саранки. Уплетал с удовольствием, успевая сглатывать водку из маленькой рюмки на ножке. Сын быстро пьянел, отец, казалось, оставался в своей прежней трезвой поре, успевая нахваливать хозяек.
— Ну вот: один — трезвый, а другому пора идти спать, — шутливо отмечала Людмила. — С трапезы нашей можно картину писать. Я бы ее назвала так: чем отличается сибиряк от разнеженного туляка. А на ней бы изобразила эдакого крепыша с бородой во всю грудь и худосочного интеллигента в круглых очках на носу.
— У туляка нет моего опыту, — посмеивался Данила. — Его б по тайге потаскать, чтоб десять потов стекло, дак и мясо б на костях образовалось.
— Неужели я так уж похож на худосочного интеллигентишку? И борода — у меня, а не у сибиряка. Не-эт, что-то вы попутали…
— Ничего не попутали. Для картины нужна достоверная натура. Поэтому бороду — сбрить, достать очки и надеть на нос!
— А где ж я бороду-то возьму? — спрашивал так же шутливо Данила.
— У Деда Мороза. У нас есть — сын ваш каждый год наряжается.
— Но она же не настоящая, а моя — вот она, при мне, подергайте, — упрямился туляк.
— И дергать не будем, все равно обманете. Может, она у вас приклеенная…
— Да не приклеенная же…
— Все равно: сбрить!
— Ни за что на свете. Я ее столько лет растил, лелеял, ночи, можно сказать, не спал…
— Не поспишь еще — отрастишь новую.
— Нет уж…
— Оставь в покое его бороду, мы к ней давно привыкли, — вмешалась Евдокия. — Ты, Даня, на них не обращай внимания. Это у них игралки такие: кто кого переиграет. Я уж привыкла.
«Не наигрались еще. Значица, лад в семье», — подумал Данила, а вслух сказал:
— Да я что ж, я не против, ежели по-доброму. И сам готов поиграть. Мы-то таких игр не знали. За столом у нас порядок никто не нарушал, а ежели нарушал, то тут же от бабки получал деревянной ложкой по лбу. И не смотрела бабка-то, сколь тебе лет и есть ли у тебя борода.
— Отец, расскажи, какая у меня была бабушка? — попросил переставший дурачиться Николай.
— Моя мать, а твоя бабка Фекла Семеновна происходила родом из села Корбой, что в присаянских краях Иркутской губернии, а фамилия ее в девичестве была Долгих. Умерла в пятьдесят шестом от неизвестной болезни. Ни ко мне, ни к брату Степану переезжать не захотела, а когда уж нам сообщил знакомый заезжий человек о ее немочи, то ее уж не стало на свете. Так и похоронили чужие добрые люди. Добирались мы с братом до Корбоя пешим ходом таежными тропами.
— А почему тропами?
— Тропами — эт напрямую, ходу — два дня. Ежели вкруговую, через райцентр, то километров триста будет. Долгонько будешь ехать на лошади. Так вот. Приходим, а ее уж как с неделю нет на свете. Могилка свежая, аккуратно присыпанная, и крестик. Прибрали, как могли, хороший лиственничный крест поставили, выпили прихваченного с собой самогону, погоревали, посидели рядышком, покурили и пошли в дом, где жила мать и где родились мы с братом. Дома тогда не запирали, не был заперт и наш. Осталось в нем все, как при жизни материной. Деревянная кровать аккуратно заправлена, по низу покрывала — самовязная подкладка, таки ж кружевные накидки на подушках, на тумбочке, вязь и по краям скатерки. На стене — фотографии родни в раме. Печь обелена, ухват, чугунки, посуда — все в порядке, на своих местах. В опчем, мать готовилась к смерти и загодя прибралась в доме — не хотела, видно, осуждения со стороны соседей, а хотела помереть в чистоте и прибранности. И померла, как сказывали соседи, в единочасье — ходила до последнего. Одно сделала — продала коровенку, потому как, видно, не могла уж обслуживать скотину. Деньги за коровенку так же лежали нетронутые в тумбочке, где и всегда лежали родительские копейки. Еще, что запомнилось, дак это четверть самогону под столом в кути поставленная на самом виду, чтоб мы обратили внимание. Хотела, значица, чтоб помянули ее душу. И мы — помянули, созвав ближних соседей. Весь припас также был в подполе, в погребке и в кладовой. Помню, сидели тихо, молчали, никто не говорил лишнего. Сидим, значица, поминаем, и тут приходит кот с улицы — до того его не видно было. Приходит, обошел стол, за которым сидели, и прыгнул на материну кровать, где улегся на самой подушке. Кака-то женщина попробовала его согнать, а он как ощерится да саданет ей лапой по руке, кровь-то и брызнула. В опчем, кота не стали трогать. После поминок хватились, а его и след простыл. Больше никто кота не видел. Перестала принимать еду и собака: с нее я потом снял цепь и отпустил на волю.