Валериан Светлов - Рабыня порока
— Она еще преступнее, — возразил Стрешнев, — ты любишь чужую жену, а я — свободную женщину.
У них вышла ссора.
Марья Даниловна между тем не дремала. События назрели, ей надоело оставаться в неопределенном положении, и настало время действовать. Она позвала к себе вскорости карлицу и велела ей привести ночью цыгана.
— Слушаю, королевна моя дорогая. Сюды его по звать, что ли?
— Нет. Матришка, в дом не зови, ныне это не без опаски. Черт Телепнев подозревает меня и выслеживает… Зови его сегодня же ввечеру в сад.
К вечеру собиралась гроза.
Небо потемнело, и из почти черных туч, из которых порой срывались крупные дождевые капли, сверкала молния.
Глухие раскаты грома раздавались вдали. Сад зашумел, вода на озере колыхалась, и под ветвями деревьев стало темно и жутко.
Но Марья Даниловна решила идти на свидание. Цыган нужен был ей, как слепое орудие в ее руках.
Цыган, уведомленный карлицей, пробирался к месту свидания, когда неожиданно привлекли его внимание голоса из беседки, мимо которой ему надлежало проходить.
Он остановился со свойственным ему любопытством и с чутьем, что всякое обстоятельство может ему послужить на пользу.
В беседке сидели Наталья Глебовна и Телепнев.
Будучи убеждены, что в эту грозную ночь никто не может подслушать их и что они находятся в полной безопасности, они говорили довольно громко.
— Наталья Глебовна, — говорил Телепнев, — ведомо тебе, что я сызмалолетства любил тебя. Кабы не родители твои — царство им небесное! — быть бы тебе теперь моей, а не Никитиной женой. Недоброе дело сделали они с тобой, выдав тебя за него. Какую жизнь ты познала с ним? Распутный боярин слюбился с этой девкой, которая заколдовала его. У нас вышел с ним намеднись разговор… Наташа, — вдруг с чувством сказал он, — задумала ты идти в обитель. Что тебе, молодой, делать в обители со старыми изжившими жизнь инокинями? Жизнь не клином сошлась, и, ежели, как я думаю, ты имеешь ко мне доброе чувство, брось усадьбу и уедем с тобой… Боярин не вечен, да и болен к тому же, да и Машка сия скоро вконец изведет его…
— Что говоришь ты, Борис Романыч! — голосом, полным укора, возражала ему молодая женщина, — неразлучимо то, что соединено Богом навеки. Я не могу покинуть его, кроме как уйдя в обитель. Тебя я люблю, что греха таить, любила с детства и никогда не переставала любить, ты это знаешь. Но неможно мне бежать, как воровке, с тобой из дома моего мужа. Полно, друг, грех и помыслить об этом! Ты должен скоро ехать в войско к царю. Забудь же меня, доброе дело сделаешь и мне, и себе.
И Наталья Глебовна с мольбой и с ожиданием взглянула на своего собеседника.
— Грех‑то грех, — сказал Телепнев, — и сам знаю я это, Наташа, а только не могу я без жалости смотреть на твою жизнь бездольную. Так это мучит меня, что и сказать неможно. Не уеду отсюда, не увидя тебя счастливой.
— Невозможно это, Борис Романыч.
— Никому не могу уступить тебя, кроме твоего мужа. Ну, хочешь, Наташа, я тебе верну боярина? Тяжело это будет мне, и сердце мое больно страдать будет, но я это сделаю для твоей светлой совести.
— Невозможно это, — уныло проговорила она.
— Можно, — твердо сказал Телепнев.
— Как?
— Да вот. Та злая девка, разлучница твоя, много грехов и преступлений таит на своей совести. Князь исчез — это дело ее рук; ребенок утонул — это тоже ее дело. Да и многое другое, о чем наслышан я, в ее прошлом. Открою я все это Никите, авось увидит он ясными очами, какую змею пригрел он на своем сердце, в своем доме.
— Втуне будешь говорить ему, Борис Романыч, — возразила она. — Неужто ты не видишь, что Марья околдовала его и что он как бы порченый стал? Не даст он тебе веры и внимания. Хуже выйдет, помяни мое слово.
— Ну, так вот что. Остается одно. Донесу я на Марью великому царю нашему. Строг он к таким злодействам. Изымут ее от вас и предадут казни; тогда Никита, погоревав, вновь вернется к тебе… Вот, как я люблю тебя, Наташа. То, что пришло мне на ум, разлучит меня на веки с тобой, но иного придумать не могу, чтобы вернуть тебе счастье…
Наталья Глебовна поколебалась.
Слезы, крупные, как жемчуг, текли из ее глаз, давно уже наплаканных и уставших от слез. Долг жены, обязанной какими бы ни было путями избавить мужа от ужасной женщины, боролся в ней с личным чувством, с чувством оскорбленной в своих лучших движениях женщины, с чувством любви к этому другу ее детства, отлученному от нее волей суровых родителей.
Сколько добра, ласки и горячего участия проявил он к ней и как сильно любил он ее, когда решился пожертвовать своим чувством ради успокоения ее совести!
С каким страстным порывом бросилась бы она к нему на шею и с каким искренним чувством крикнула бы она: «Уведи, уведи меня! Уведи, потому что я устала страдать и потому что я люблю, я люблю тебя».
Но она сказала только сквозь слезы:
— Делай, Боря, что знаешь.
Он обнял ее, и она склонила свою голову на его грудь.
— Прощай же, Наташа! — тихо говорил он. — Бедная, скорбная! Завтра уеду, проберусь прямо к царю. А пока жди, ни на что не решайся. А ежели он силой заставит тебя в обитель идти, перед престолом Господним скажи, что ты не желаешь. Жди же меня с добрыми вестями. Бог не без милости, и для тебя придут ясные дни, выглянет красное солнышко. Прощай, голубка моя, прощай. Но… чу! Я слышу чьи‑то шаги.
Он бросился вон из беседки. Цыган мгновенно растянулся на земле под кустом и затаил дыхание. Телепнев не увидел его.
— Уйдем, Наташа, ночь становится грозная, я провожу тебя до дома. Никого не было у беседки. Должно, птица шарахнулась. Гляди, как сверкает молния.
Они ушли и направились к дому.
А в это время у зеленого пруда, свидетеля стольких печальных событий, сидела Марья Даниловна на скамье и поджидала цыгана.
Он долго не шел, и она начинала волноваться и выходить из себя. Глупый цыган думал, что она увлекается им и потому зовет на свидание. Уж не угадал ли он ее игру с ним? Эти мысли терзали ее теперь, и ей даже становилось жутко в эту грозную ночь, одной в безлюдном и глухом саду, на берегу этого страшного озера, подернутого, точно зеленым саваном, густой порослью и сделавшегося могилой двух отправленных ею на смерть людей. Может быть, в первый раз в ее жизни дрогнуло ее неробкое, дерзкое сердце.
Но вот послышался шорох осторожно раздвигаемых ветвей, и в тьме ненастной ночи вырос перед ней цыган.
— Ты что ж не приходишь? — гневным, дрожащим голосом сказала она, сверкнув на него глазами.
Но он не мог видеть злобного выражения ее лица, потому что у озера было совершенно темно. Он принял ее окрик за выражение нетерпения.