Владислав Пасечник - Модэ
Ашпокай лежал неподвижный. В момент пробуждения ему казалось, что он действительно упал с коня и ему было страшно, как в первый раз… в тот первый раз, в далеком детстве, когда он упал взаправду на глазах у отца, на глазах у всех…
Мальчик снова уснул, теперь уже без снов. Ночь проплыла над ним, темная и спокойная. Разбудил его какой-то утренний звук — скрип или шорох. В хижине было пусто — пропали и Шак и все остальные. В приоткрытую дверь заглядывали любопытные волчьи морды.
«Собаки, — догадался Ашпокай. — Пастухи вернулись».
Толковать сны было в обычае его племени, но он решил никому не рассказывать про свое ночное видение. «Никому, даже Салму, — подумал Ашпокай. — Что-то неладно с этими снами».
****
10
Они медленно спускались с перевалов в ложбину реки, навстречу им поднимался темный тенистый кедрач. Дышалось здесь странно — травы не пахли привычно пылью, нет, они источали горький и приторных дух, от которого пощипывало нёбо, и слезились глаза.
Ашпокаю не понравилось здесь — под густым пологом кедров скрывались темные и осклизлые тропы, коренья и кустарники цеплялись за лодыжки коней своими узловатыми пальцами, сверху свешивались тяжелые зеленые лапы, и стоило задеть их плечом, или острием башлыка, как тут же с веток обрушивалась вонючая ледяная вода. Ашпокай никогда не заходил так далеко в тайгу. Как все молодые волки он вырос в краю, где люди похожи на сухие деревца, сухие и черные до треска, обветренные до медного звона. Про степняков говорили, что они даже плачут пылью.
Одно время молодые удивлялись горам, лесу и самой величине мира — прежде они считали, что за пару месяцев на добром коне можно проскакать весь обитаемый мир и увидеть ему предел — черную реку без берегов или бездонную пропасть. И уж конечно думали они, что весь мир от края до края — это рыжая степь с ломкой сухой травой и солеными озерцами. Долго шли ватажники по степи — и ей казалось не было конца. Но вот прекратилась степь — и впереди выросли черные горы и бескрайние леса. И страх овладел молодыми степняками. Казалось, вот он — предел миру, перешагни через сизые перевалы и разверзнется перед тобой темная, бездонная пустота, где ночует солнце и днюет луна, или забурлит река в которой вместо воды кумыс, а вместо берегов — белый сыр, или увидишь жилы гор, протянутые радугой в страшную глубину, где стучит, обливаясь горячим пламенем, красное как коралл сердце земли.
Но потом удивление прошло. За перевалами были желтые, как масло, долины, а следом еще перевалы и еще долины — синие от густых ельников. Мало-помалу мальчишки свыклись с горной страной. К тому же с каждым днем идти становилось трудней, и всякая тревога сменилась раздражением. Отсырело все — и одежда, и тело, и самые мысли потяжелели от густого влажного воздуха. Каждый день дождь прижимал их к отвесным отрогам, тропы выводили к речным протокам — вода не спадала здесь до осени, она бежала по тайге, наметая на листья папоротника ил и песок.
Они шли несколько дней, никого не встречая по пути. По ночам, правда им мерещились тусклые огоньки между деревьев и тонкие, как призраки, стрелки дымов в звездном небе. Но утром не находили они на земле ни костровищ, ни следов. Салм как-то сказал, что это тени древних великанов играют с путниками, заманивая их гиблые места.
— Как-то мы раскопали старый курган — говорил на это Шак. — И в нем оказался скелет, кысный — охрой осыпанный… Клянусь Ариманом, человек этот был на две головы выше меня! Никогда не видел таких людей.
— И ты не побоялся прикоснуться к его костям? — спросил кто-то из караванщиков.
— Сухое к сухому не пристает, — хмыкнул Шак.
Мальчишки иногда переговаривались, что недурно было бы выйти хуннам наперерез, найти их, сбросить с гор в самые глубокие расщелины. Но по-прежнему хунны оставались где-то в стороне, недосягаемые и неуязвимые. В них не очень верилось теперь, они сделались чем-то вроде страшной сказки или размытого медвежьего следа.
Но вот, случилось. Был полдень, в небе долго стояли тяжелые дождевые тучи. Наконец дохнуло немного с Востока, солнце хмуро глянуло на ущелье, оставив на мокрых скалах несколько сизых мазков. За деревьями, скрытые кустарником гудели мерно голубые плесы. Воздух был сырой, раскаленный недавней грозой, дышалось им тяжело, Ашпокая то и дело клонило в сон.
Кони шли по брюхо в акациях, Шак зло всматривался в заросли — проклятая таежная тропа ускользала от него, путалась со множеством троп звериных, распадалась и исчезала, упиралась в скалы, выводила на звериные лежанки, и Шак ловил ее молча, как змею ловят за хвост.
Но вот тропа уперлась в буревал. Замшелые скользкие стволы поднимались крепостной стеной, тут и там чернели выворотни, похожие на туши древних зверей. Делать нечего — пришлось ватажникам спускаться к реке. Салм боялся рек — он-то знал, где лучше всего чинить засады.
Кони ступали по гладким камням непривычно осторожно. Вот копыто соскользнуло в ямку и Атья с воплем полетел в воду.
Наконец, нашли лосиную тропу, встали на нее, еле видную в горелом черном папоротнике, Ашпокай выжимал башлык и тихонько матерился на каком-то родном наречии.
Но вот… Четырехглазый пес вдруг припал на все четыре лапы и загудел гулко, словно бык.
«Пригнись!» — тревожно пропело у Ашпокая под правой лопаткой. Не думая долго, юноша прижался плотно к конской спине.
Стрела со свистом вонзилась в осину, расщепив пополам толстый сук. Салм махнул рукой и все всадники пригнулись.
— Харга, вороний потрох! — прокричал Шак хрипло. — Узнал меня, небось?!
Некоторое время ответа не было, потом кто-то гаркнул из-за деревьев на ломаном согдийском:
— Это ты, жила рваная?! Я же тебе кровь пустил!
— Помнит меня! — весело ощерился Шак. — А Салма помнишь?!
— И ты здесь, старая ящерица? — прорычал из-за деревьев кто-то.
— Он один, — прошептал Салм громко. — Это Харга решил поздороваться… Ар-р-риманово семя…
Соша выпрямился и наятнул тетиву. Ашпокай удивился ему: Соша был продолжением лука, а его продолжением был хребет коня изогнутый, тугой как вымоченный ивовый прут. Вместе они складывали что-то напряженное, злое, быстрое. Этот лук-юноша-конь прищурился, рыкнул, и пустил стрелу в чащу, точно туда, откуда доносился голос.
Спустя мгновение резко свистнуло слева, Соша взвыл и поник, зажимая окровавленную кисть — хуннская стрела расщепила лук в его руке и срезала два пальца. Оружие, человек и конь распались, став чем-то беспомощным, бесполезным. Юноша плакал.
— Я… я… ууух, падаль! — причитал он, глотая слезы. — Я же в него стрелял!