Поль Феваль - Черные Мантии
Между тем вокруг происходило странное оживление. В толпе, где билось пятьдесят тысяч сердец, шелестели какие-то слова. Не желая подражать гиперболам господина Котантэна, скажем только, что слова эти были предназначены всего лишь для нескольких сотен пар ушей. Сначала прошелестело: «Горячо!» Затем из уст в уста полетели бессвязные слова: «В полдень, ставка»; следом пошли имена. Казалось, что имена эти исполняют роль сита для просеивания нужных людей, ибо среди людского моря постепенно стали образовываться островки.
Осыпаемый горячими поздравлениями Котантэн де ла Лурдевиль скромно отвечал:
– Я старался ничего не забыть…
Пока толпа расходилась, какой-то человек в костюме рабочего подошел к незнакомцу, который уже занес ногу на ступеньку своей кареты, и тихо сказал ему.
– Горячо. День будет завтра в полдень, в трактире «Срезанный колос». Ставка сделана!
VI
ДРУЖЕСКАЯ ВСТРЕЧА
Давайте вместе войдем во дворец немногословного финансиста, барона Шварца. Не пугайтесь, вас не станут терзать удручающими описаниями; просто представьте себе любой особняк, построенный для какого-нибудь биржевого воротилы: в нашем славном Париже таковых насчитывается без малого пять сотен, так что выбирайте тот, который вам больше всего приглянулся. Желательно только очень красивый. Единственное, что отличает наш особняк от ему подобных, так это то, что в нем на антресолях и первом этаже разместились конторы, окна которых смотрели на улицу. Парадный фасад, роскошный и кокетливый, был обращен во двор, за которым раскинулся чудесный сад. По обеим сторонам двора располагались службы: конюшни и каретные сараи справа, хозяйственные постройки слева. И те, и другие были соединены галереями с главным зданием дворца.
В ту знаменитую среду, ближе к полудню, конторы работали, словно ничего не произошло; господин Шампион, как всегда, сидел на антресолях в кассе, несколько обиженный тем, что вот уже три дня, как патрон возложил на себя его обязанности и вместо него занимался оприходованием наличности. Суммы эти были весьма значительны, но дальнейшее помещение данных капиталов было для господина Шампиона совершеннейшей загадкой. Сегодня утром, а именно в те блаженные минуты, когда вы уже проснулись, но еще пребываете в теплых объятиях постели, он сказал жене:
– Не правда ли, Селеста, рыба в воскресенье была очень вкусна?
И на утвердительный ответ госпожи Шампион добавил:
– Завистники есть везде. Однако не думаю, что внезапная скрытность патрона является предвестницей моего увольнения. Банкирский дом Шварца не может обойтись без такого человека, как я. Это просто смешно. Хозяин взял у меня ключи от большого сейфа, где обычно лежит наличность. Вряд ли он собирается устроить панику на бирже, ибо в его положении он в любое время может спекулировать на дефиците. Я начинаю подумывать о неучтенном займе… Поверь мне, этот человек будет министром… Ах, ты даже представить себе не можешь, Селеста, сколько людей завидует моим успехам в ловле на удочку.
– Мало кто из любителей поудить рыбу может с тобой сравниться, – ответила Селеста, готовая ради поддержания мира в семейном очаге выслушивать любые глупости мужа. К сегодняшнему вечеру у нее уже был приготовлен ослепительный туалет: она собиралась идти на бал в сопровождении нотариуса, мэтра Леонида Дени. В двадцать семь лет Леонид и Селеста – впрочем, свято чтившая свой супружеский долг и гордившаяся своим Шампионом, – воспылали друг к другу тем платоническим чувством, которое угасает только вместе с жизнью.
В самом же доме все шло кувырком. Семейство Кодийо образца 1842 года захватило жилые помещения и разгромило их сверху донизу. Ни хозяин, ни хозяйка дома, разумеется, не принимали никакого участия в этой бешеной деятельности, и лишь супруги Эльясен время от времени бросали томный взор на эти приготовления. Однако ни у кого не было предчувствия надвигающихся перемен. Слуги свободно сновали повсюду, и сам могущественный Домерг выглядел совершенно буднично.
Только камеристка, госпожа Сикар, особа, привыкшая всюду совать свой нос и возвращаться от своей крестной матери, благоухая сигарным дымом, была взволнована. Она буквально заболела от своего неуемного любопытства. Подумать только, вместо того чтобы, как и положено знатной даме, заниматься туалетами, госпожа баронесса запиралась у себя в комнате с такими ничтожными людишками, что она, Сикар, ни за что бы не предложила им стаканчик своего любимого касиса, напитка, потребляемого этой дамой втайне от своей хозяйки.
Баронесса Шварц сидела в своей спальне в одном пеньюаре. Лицо ее выглядело усталым, щеки были бледны, но все эти признаки волнения лишь придавали ее ослепительной красоте какую-то новую притягательность. Она была блистательна и одновременно трогательна. Два юных создания, подавленные, льнули к ней, касаясь своими невинными губами алебастра ее рук и взирая на нее с поистине суеверным обожанием.
Эти молодые люди, не будучи ее кровными детьми, тем не менее были преданы ей всем сердцем. Сейчас они слушали ее: Морис Шварц стоя, Эдме Лебер сидя на подушке у ее ног. Морис был бледен, как и она сама, взор его метал молнии. Эдме все еще ощущала на своем лбу нежный материнский поцелуй.
Глаза Эдме были заплаканы: мать Мишеля только что завершила свой рассказ. Морис был взволнован до самой глубины своего юного и возвышенного сердца. Но, как это обычно бывает у личностей, именующих себя писателями, сердце Мориса, образно говоря, состояло из двух половинок, причем вторая из них принадлежала драматургу, и, следовательно, являлась тем объемистым карманом, где исчезают истинные чувства и, переплавляясь, вновь появляются на свет в виде банальных тирад, раздутых образов и напыщенных монологов.
Но поспешим сказать, что Морис заразился театральной холерой в легкой форме, эпидемия только слегка затронула его. Он не утратил ни свежести чувств, ни способности восхищаться и переживать, был способен на дерзкие и героические поступки. Поэтому безмерное горе прекрасной и благородной баронессы Шварц, согрешившей, но искупившей свой грех годами мученичества, пробуждало в нем искреннее сострадание.
Баронесса умолкла; Эдме и Морис все еще продолжали слушать. Баронесса говорила долго; при этом глаза ее были сухи, но сердце разрывалось от жестоких воспоминаний.
– Я все сказала, – промолвила она, поцеловав склонившиеся к ней головы молодых людей. – Бланш не должна была меня слышать, ибо, сама того не желая, я обвиняла ее отца. Также мне было бы слишком трудно исповедаться в присутствии Мишеля. Я все рассказала той, кто должна стать женой моего сына, и тому, кто станет любить и защищать мою дочь. Они имеют право знать, какая страшная трагедия скрывается за нашим богатством. Моя ошибка в том, что я испугалась. Известие о смерти Андре разбило мне сердце; я была сама не своя. Мысль о том, что меня могут посадить в тюрьму, сводила меня с ума, и именно он, такой нежный, такой преданный, такой великодушный, возбуждал во мне этот страх.