Мишель Зевако - Коррида
Так или иначе, но недовольство королем было достаточно широким и достаточно глубоким, чтобы возникло тайное движение, возглавляемое несколькими честолюбцами, либо, говоря другими словами, несколькими провидцами, чье бескорыстие было вне всяких подозрений. Мы уже видели, как Фауста председательствовала на одном из собраний мятежников и сделала все, чтобы направить его ход в нужном ей направлении. Фауста знала, что стоило бы только начаться серьезному движению – и множество людей безвестных или колеблющихся присоединилось бы к тем, кто даст ему первоначальный толчок.
Она знала также, что для Тореро имя короля было синонимом убийства, кровавого неистовства, что оно внушало ему лишь ненависть и отвращение. Эти чувства к тирану усугублялись у Тореро личной ненавистью к тому, кого он обвинял в убийстве своего отца.
Ненависть к королю Филиппу, ярая и неизменная, существовала у него с давних пор, и Фаусте это тоже было известно. Если Тореро не попытался присоединиться к тем, кто втайне готовился нанести деспоту смертельный удар или по крайней мере свергнуть его, то причиной тому были не осторожность или презрение. Его ненависть была личной, и он намеревался действовать в одиночку. Кроме того, по природе своей человек прямой и чистосердечный, он питал явную неприязнь ко всему тайному, скрытому и запутанному. Решив поразить того, кого он считал врагом своей семьи, он твердо решил действовать в открытую, при свете дня… даже если бы это значило его собственную гибель.
Таковы были чувства дона Сезара к королю Филиппу в тот момент, когда Фауста, встав перед ним, воскликнула: «Это твой отец!»
Понятно, что такой удар мог сокрушить его.
Однако и это еще не все: едва достигнув возраста, когда он уже мог что-либо понимать, дон Сезар, захваченный рассказами – возможно, пристрастными – о своих родителях, где вымысел опасно соседствовал с правдой, с восторгом воздвигал в своем сердце алтарь для поклонения отцу. Он представлял себе отца, которого никогда не знал, благородным и великодушным, он украшал его самыми высокими добродетелями; отец являлся ему словно бог.
И вот Фауста покусилась на это безмолвное поклонение, которому дон Сезар, сколько бы лет ни прошло с тех пор, всегда оставался верен. Бог был низвергнут, и вместо него перед юношей предстало кровавое чудовище – ведь именно так, если вынести за скобки личную ненависть Тореро, он воспринимал короля. Достаточно было Фаусте сказать: «Вот твой отец!» – и этот алтарь мгновенно рассыпался и рухнул.
Это обстоятельство и было самым ужасным. Таким ужасным, что оно никак не укладывалось у Тореро в голове.
Он говорил себе: «Я плохо расслышал… я сошел с ума. Король мне не отец… Он не может быть моим отцом, потому что… Я чувствую, как по-прежнему ненавижу его!.. Нет, нет, мой отец умер!..»
Однако Фауста упорно твердила свое. Сомневаться не приходилось: да, все так, все именно так, король действительно был его отцом! Тогда Тореро в отчаянии стал судорожно цепляться за свой низвергнутый идеал и искать хоть какие-то оправдания человеку, на которого ему указали как на отца. Он говорил себе, что, наверное, судил несправедливо, и, перебирая все известные ему деяния короля, пытался открыть в них хоть что-нибудь, что способно было бы вновь возвеличить Филиппа в его глазах.
Но вскоре, осыпая себя проклятьями и ругательствами, Тореро с безнадежностью констатировал, что решительно ничего не находит. Зато с каждой минутой увеличивались его гнев, его ненависть к самому себе: мало того, что он не смог отыскать в короле ничего хорошего, он упорно продолжал видеть в нем то чудовище, которое видел в нем всегда. Все его существо бунтовало против этого неприятия, и он говорил себе: «Но ведь это мой отец! Мой отец! Разве может так быть, чтобы сын ненавидел родного отца? Скорее уж бессердечное чудовище – это я!»
Здесь его мысль направилась в другое русло: он подумал о своей матери.
Ему очень мало рассказывали о ней. По этой ли причине или по какой другой, нам неведомой, мать никогда не занимала в сердце дона Сезара то место, что было отдано отцу. Почему? Кто может ответить на этот вопрос! Конечно, и дня не проходило, чтобы он не думал о ней. Но первое место, казалось, навсегда было отдано отцу. И вот в результате этого крутого поворота, который он и не пытался объяснить себе, мать заняла в его душе место отца.
Ему показалось, что он, наконец, понял. «Клянусь Господом! – мысленно кричал он. – Я догадался! Я по-прежнему ненавижу отца, потому что мне сказали: он мучил и убил мою мать. Да, дело именно в этом!..»
Действительно, все обстояло приблизительно так.
И это был поистине шедевр Фаусты: она умело разожгла в сердце Тореро ненависть к отцу, а потом внезапно, дабы извинить это чувство, оправдать его, сделать ненависть еще более жгучей, более устойчивой, а также и более естественной, напомнила о матери.
Разве для сына интересы матери не священны? И если муж настолько подл и гнусен, что мучает и медленно убивает свою жену, разве их сын может колебаться? Разве не должен он защитить женщину, отомстить за нее? Даже если эта месть – месть отцу?
Вот оно – объяснение всему. Вот что лишало воли несчастного юного принца.
Да, Фаусте пришла в голову гениальная мысль: Тореро, колеблющийся, весь во власти противоречивых чувств, превратился в жалкого, нерешительного человека, которым она сможет руководить и управлять.
Самое трудное было позади, остальное казалось коварной сущим пустяком. Тореро, сын короля, отныне находился в ее власти, и она могла делать с ним все что заблагорассудится. Тореро поможет ей стать королевой, императрицей, а сам навсегда останется лишь послушным орудием в ее руках – править миром будет она!
А пока надо было натравить его на короля, который, по ее словам, являлся его отцом. Надо было, чтобы дон Сезар допустил мысль об убийстве – цареубийстве, отцеубийстве, – и для этого приукрасить преступление видимостью необходимой обороны.
Молодой принц по-прежнему молчал, его остановившиеся глаза были прикованы к королю, так что Фауста осторожно прикрыла створки окна и опустила тяжелые занавеси, закрывая от дона Сезара столь мучительное для него зрелище.
В самом деле, как только юноша перестал видеть короля, он с облегчением вздохнул и, казалось, пробудился от тягостного кошмарного сна. Он обвел мутным взором окружавшую его роскошь, словно спрашивая себя, где он и что он здесь делает. Затем его взгляд упал на Фаусту, которая, не говоря ни слова, наблюдала за ним, и чувство реальности окончательно вернулось к Тореро.
Фауста, видя, что он пришел в себя и теперь способен продолжать беседу, тихо сказала низким голосом, в котором сквозило скрытое волнение: