Владимир Короткевич - Христос приземлился в Гродно. Евангелие от Иуды
Оно лизало ноги и добиралось до широких светлых глаз.
И он умер.
И вот в дыму то ли костра, то ли луны слетели вниз, к нему, ангелочки с колчанами. Подхватили Христа под руки и взвились вверх. Он летел и изумлялся только, как эти детские, толстые, как нитками перетянутые, ручки могут нести и не выпустить его.
Облака, облака летели навстречу им, наискось и вниз. Ангелочки, сверкая голыми задками, несли Братчика под руки, и исчезла далеко под ними земля.
И встала впереди тройная радуга, на которой мигали буквы:
«НЕБЕСНЫЙ ИЕРУСАЛИМ».
Клубились белые, как снежные горы, но тёплые, волокнистые облака. За околицей Небесного Иерусалима, на облачной лужайке — сквозь облака проросли цветочки, ромашки и васильки, — веселился хор ангелов. Водили хоровод и играли на цимбалах и скрипках. Все ангелы были с крыльями, в нарядных и шикарных кафтанах и свитках, чулках хорошей выделки, крепких поршнях. Среди них попадалось много красивых женщин в бархатных и шёлковых душегрейках, с корабликами на головах. Крылья у них были богато расшиты. Они плясали, помахивая пальмовыми ветвями, как платочками.
— Эй, кого это вы волочёте? — мелодично кричали они.
— Христа.
— Помогай Бог!
— Сказал Бог, чтоб и ты помог! — смеялись те, что несли.
Всё быстрей и быстрей возносился Христос. И всё мощнее звучал навстречу ему ликующий и торжественный хорал. Почему-то «Аллилуйя» Джонсона.[145]
Они пролетели сквозь радугу. Стояли на облаках чистые роскошные хаты с аистами на стрехах. Аисты, поджав одну ногу, щёлкали клювами в такт хоралу. Сеновалы, хлева, повети и навесы — всё содержалось в полном порядке, всё было присмотрено и ладно, на века.
На облачных дворах, заросших душистыми ромашками, весёлые дети играли в «пиво». Катались по облакам, как по вате, с клуба на клуб. Босоногий пастушок гнал по тучам сытых коров с прекрасными глазами.
На самом высоком, ослепительно-белом облаке красовалась хата из двух составленных пятистенков. И при ней также имелось всё, чему полагается быть при хозяйской белорусской хате: и хлева, и сеновал, и баня.
На пороге хаты, положив руки под зад, сидел и отдыхал после трудового дня осанистый Бог Саваоф, чуть похожий на седоусого. Ангелочки опустили Христа перед ним.
— Вот, батько, принесли.
— Ладно, хлопцы... Завтра чуть пораньше разбужу. В Заэдемьи скородить надо, пырей из облаков так и лезет. Скажи ты, холера, ладу ему никак не дашь, как с земли завезли с навозом. Скородить, хлопцы! Опять же, нектар с амброзией не собраны. Ну, идите покуда, выпейте там.
— День добрый, — сказал Христос.
— Здоров, — сказал Бог. — Заходи в хату.
— А я в Тебя не верил, Отче.
— И правильно делал. Это же как сон. Сон тех, кто мучается. Кто гибнет, как ты.
Зашли в хату, вытерев от облаков ноги на туманном половике. Помыли руки под глиняным рукомойником. Мария, очень похожая на Анею и Магдалину, вместе взятых, кланялась низко:
— Заходи, гостенёк, заходи, родненький. А вот так и думала, что добрый человек зайдёт. Мойся, угощать сейчас буду, скоренько. А что это за гостенька такой дороженький?
В хате всё было богатым. Вышитые рушники, струганный пол. На полках — обливные миски, целых двадцать штук. Белая печка с десятками выступов и ниш, разрисованная цветками и гривастыми конями. На дубовом столе, на суровой льняной скатерти, «вдовы»[146] в виде защитников с травничками, ягодными водами и, судя по запаху, с тминовкой, высыпанная вяленая рыба, огнедышащие раки, посыпанные зелёным укропом, чёрный хлеб, печённый на кленовых листах, колбаса, выковырянная из жбана, где лежала она и сохранялась в топлёном холодном сале. Тут же огурцы солёные и огурцы свежие, а при них мёд, редька в сметане, белый сыр, клетчатый от салфетки, в которую был завёрнут, мочёные яблоки и много-много чего ещё. Саваоф разбирал ножом блестяще-коричневую тушку копчёного гуся. Христос сидел в красном углу и глядел на всё это богатство.
— Это вы все так едите?
— Ага.
— По праздникам?
— Почему? Каждый день. Да и ты же хотел этого для людей.
— Хотел. Не верил, что будет скоро.
— Бу-удет.
Саваоф достал из-под лавы «бусло»[147]. Усмехнулся:
— Ишь, снова отлила немного в белое тесто. Это же такой продукт перевести!
— А хватит вам глаза залить, — нарочито злясь, сказала Мария. — Это же надо, прячутся за бутылкой этой, как зайцы за пнём, да ещё и мало им. Хватит! Травничком допьёте. Угощайся, гостенька. Чтоб уже и сыт и пьян. Всего хватит. Всё у нас есть. Вон как Никола святой с женой приходит, так жена и саночки с собою в гости тащит. Загодя. Чтобы, значит, домой отвезти... А тебя и напоим, и уложим, и, как по обычаю белорусскому надлежит, в постель ещё чарку тебе принесу.
— Вот забалаболила, — с любовью произнес Саваоф. — Слышишь, кум? Да ты не тарахти, Марыля. Ты капусту подавай... Ну, с прибытием, сынок.
Выпили. Захватило дух. Стали закусывать. Марыля принесла горячий горшок.
— Подъешь, батюшка, вдосталь.
— А ну, под капусту.
Они ели. Марыля подливала, подкладывала, расстилала у Юрася на коленях рушник, глядела на него печально, подперевшись рукою.
— Рассказывай, — велел чуть позже Саваоф. — Как там на моей земле белорусской? Сам знаю, паскудно так, что горше быть не может, по вине лютых пастырей этих, но ты рассказывай, говори.
И Христос рассказал. Про всё. Про голод и жульничество, про обман, угнетение, подлость, ханжестно и убийства совестливых. Про дело веры и святую службу, про дикое унижение честных и зажимание рта, про бесстыжую лесть и высокое мужество, про ярость и мятеж, про невыносимую боль и высокую печаль, про всё, о чём мы уже знаем.
...Плакала Марыля, когда он кончил, а сам он сидел, закрыв ладонями лицо.
Саваоф высморкался в белую тряпицу, покивал головою, налил Христу водки в здоровенный кубок вместо чарки и сказал глухо:
— Выпей. Тебе теперь вот так и надо лупануть. Запьёшь тут от такой жизни. Выпей. Плюнь, сынок. Ну что ты с ними сделаешь, если они там на земле дурни, болваны ошалелые. Выпей. Молодые они ещё, люди. Глупые пока что.
— Так что же, и за таких гибнуть?
— Выпей... Выпил?.. И за таких, сынок... И за таких, какими они будут.
— Какими?
— Смотри.
И Саваоф широко распахнул окно.
В разрывах облаков всё чаще и чаще видно было землю. И вот вся она открылась глазам. В аквамарине океанов, где плавали большие рыбы, в зелени пущ, где, нетронутые, непуганые, ходили олени и мирные зубры.
В золоте нив и платине северных рек, в серебряной белизне бескрайних садов.
Аисты парили над богатыми сёлами, и каждое село было как пахучий букет. Земля, вся прибранная, чистая до того, что на ней невозможно было найти ни единого стебля пырея, ухоженная до того, что её можно было обойти босиком, нигде не порезав ног, эта земля дымилась от сытости и удовольствия, на глазах толкая вверх злаки и деревья. Золотые пчёлы жужжали в шапках лип. Всюду были достаток и зажиточность, всюду — бесконечные следы приложенных к делу человеческих рук.