Денис Лешков - Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала
В течение каких-нибудь 10–12 дней мы стали вполне близкими друзьями и весьма откровенно говорили о себе все, как хорошее, так и дурное. Не знаю, в силу какого психического толчка я все время в рассказах о своей жизни старался очернить себя, как только возможно, и все скверные стороны своей жизни и черты характера выставлял наружу и особенно подчеркивал. Подобная же откровенность с ее стороны не имела, конечно, того оттенка, ибо все скверные, по ее мнению, ее стороны на самом деле вовсе не оказались заслуживающими порицания, а лично мне даже положительно нравились. Да и могли ли быть нехорошие черты в этом прелестном, чистом полуженщине-полуребенке?
Но в конце концов вся моя тактика должна же была вылиться в какое-либо объяснение… Это и случилось совсем неожиданно. В один из прекрасных дней конца июня мы долго бродили по дорожкам запущенной и глухой части Казенного сада. Около 10 часов вечера, когда наступила полнейшая тьма, мы вспомнили, что хотели ехать на бал в Лермонтовскую галерею, и, поспешно выйдя из сада, сели на извозчика и поехали домой, и пока она переодевалась и причесывалась, я успел съездить домой к себе и одеть новый китель и захватить перчатки и пальто. Когда я вошел, то застал ее сидящей перед зеркалом с опущенными руками и в глубокой задумчивости. «Ну, что же Вы?» — «Да вот никак не могу сегодня сделать себя мало-мальски интересной для бала и не знаю, ехать ли!» Дальше нить моих воспоминаний на несколько минут обрывается; что было в эти несколько минут, я положительно не могу сказать, помню только, что потом пальто мое упало с моих плеч на пол, она стояла пораженная и с удивлением смотрела на меня широко открытыми глазами, а я безумно целовал ее руки и говорил что-то… да, то, что я и не думал никогда, что могу так глубоко и серьезно увлечься… что первый раз встретил такое полное совмещение всех своих идеалов в одном существе и т. д. Она была страшно взволнована, и мне же пришлось ее успокаивать. Через ½ часа мы поехали все-таки на бал, заехали по дороге за живыми цветами и довольно спокойно вошли в зал. Жорж Богданов летал по зале с развивающимися фалдами фрака и орал по-французски фигуры танцев. Через ¼ часа мы уже плавно кружились в вальсе и вихрем летали в мазурке. Около часу ночи вернулись оперные из Ессентуков и тоже явились танцевать. В 3 часа кончился бал, и мы все отправились под предводительством шатавшегося от усталости и сменившего за вечер 7 воротничков Богданова в знаменитый ресторан Гукасова ужинать. Это был на редкость веселый ужин, и я первый раз на Кавказе позволил себе выпить за драгоценное здоровье А. С. Т. солидную рюмку коньяку. Около 5 часов утра мы проводили дам домой, распрощались, она сказала, что я вел себя паинькой, поцеловала меня в лоб, и мы разошлись.
На днях после этого мы организовали поездку верхами к водопаду Юца. Около 1 часу дня я с Богдановым привели 6 оседланных лошадей, 3 с дамскими и 3 с мужскими седлами, и попарно отправились в путь. А. С. Т. ко всему вдобавок оказалась прекрасной амазонкой и с места взяла такой лихой галоп, что я едва поспевал за ней на своей гнедой кабардинке. Удивительно комичен был Богданов в своей соломенной шляпе и длинных брюках, поднимавшихся до самого седла. Около 3-х часов мы, проехавши 10 верст, прибыли на Юцу и расположились завтракать в кафе под звуки персидского «сазандари»[71]. На обратном пути кавалькада наша сильно растянулась. Я и Вава (так звали ее уменьшенным именем) умышленно отстали, а когда ехавшие впереди скрылись за горами, то повернули на север и пустились голова в голову карьером по степи. Я никогда в жизни не забуду эту бешеную скачку. В низу долины мы наткнулись на довольно широкий ручей, и я невольно задержал поводья, она же моментально и легко взяла этот своего рода стипль-чез[72] и как ни в чем не бывало продолжала галопировать. Я как артиллерист и ездок по специальности положительно был восхищен этим номером, а как человек после этой поездки окончательно потерял голову. Уже вечером мы явились домой и до поздней ночи беседовали на скамеечке около ворот. Когда разговор невольно повернул в сторону чувств, то она выпалила довольно странную фразу: «Да, я способна впоследствии Вас полюбить, потом… когда Вы будете вполне паинькой, а не наполовину, как сейчас…» С этих пор «стать вполне паинькой» сделалось основной задачей моей жизни.
На другой день мы долго сидели в Казенном саду, и она высказалась, что если я мог полюбить ее, находя в ней свой идеал, то она далеко не видит во мне своего идеала и насчитала целую кипу исправлений и преобразований, необходимых для меня, дабы достичь этой марки. Требования были весьма солидного свойства, как-то: бросить военную службу, серьезно заняться теорией композиции, абсолютно бросить картежную и пьяную жизнь, восстановить нормальным режимом здоровье и т. д. Само собой, что вполне серьезно высказанное и даже потребованное от меня желание такой массы добра для меня же еще более подняло ее в моем мнении, и я со слезами на глазах целовал ее и клялся моей любовью выполнить все это в самом непродолжительном времени.
О Боже! Я, кажется, и через 25 лет буду помнить эту скамеечку в Казенном саду и этот чудный тихий вечер!..
Право, это был самый лучший и самый счастливый момент в моей жизни, и я никогда не поверю в возможность забыть его, так же как и в возможность повторения его когда-нибудь. Да, это была высшая точка, апогей кривой, выражающей счастье моей жизни.
Следующие за этим 3 дня до нашей разлуки (увы, она так скоро наступила) я был положительно каким-то полусумасшедшим и считал себя безумно счастливым человеком. Право, я не в состоянии даже описать, что я думал, делал и говорил эти дни. Я только ясно понял и чувствовал, что она сдерживается с усилием на словах, а на деле, видимо, также любит меня и так же счастлива, как и я. 30-го мы, кажется, были той же компанией в Кисловодске, обедали где-то в ресторане, сидели в беседке на какой-то горе; кажется, был с этой горы очень красивый вид на окрестности, на обратном пути застряли почему-то в Ессентуках, а там (это я почему-то лучше помню) я и Вава сидели в беседке садового ресторана и пили кахетинское вино, а потом на скамеечке, наверху горы близ театра, откуда доносились звуки «Гейши». Она говорила, что получила перевод и письмо из дому и должна ехать 1-го или 2 июля, тем более что около 15-го начинаются оперные репетиции, а нужно побыть еще дома, на даче. Я не допускал даже возможности разлуки и твердо решил ехать с ней вместе.
Я помню, как она удивлялась несообразности такого с моей стороны увлечения с рассказами моими о своей прежней жизни и подтрунивала, как это я мог так низко, низко пасть, променяв блестящих балерин на скромную и малозаметную хористку, впрочем она сама оказалась большой поклонницей балета и вполне понимала мое им увлечение и уверяла меня, что нравится мне, вероятно, только благодаря большому сходству с А. П. Павловой. Действительно, это сходство было столь велико, что, по ее же рассказам, во время оперы «Руслан и Людмила», когда она надевала черный парик, к ней сплошь и рядом подходил помощник балетмейстера и начинал разговор о купюрах в лезгинках, принимая ее за А. П. Когда она сказала, что за последние 2 года не пропустила почти ни одного балета, я прямо был поражен: как это я мог ее не заметить, очевидно, постоянно встречаясь в театре!
Эти последние дни я положительно наяву и во сне жил только ею, думал только о ней, забывал есть, пить, даже курить, и если ночью просыпался, то не мог уже уснуть, напряженно думая и ожидая блаженного наступления утра, когда увижу ее, буду дышать воздухом, окружающим ее, и слышать ее голос, эту симфонию, эту лучшую для меня музыку.
Как странно я устроен! Кажется, я уже писал в этих мемуарах, что жизнь моя так тесно связана с музыкой, что почти каждый выдающийся момент моей жизни остается у меня в голове воспоминанием не словесным и не картинно-зрительным, а исключительно музыкальным. Всякую известную уже мне вокальную и инструментальную музыку я могу слушать как бы двояко: 1) как музыку и 2) как обрывки картин и рассказов из моей собственной жизни в разных ее периодах. Будучи вполне в спокойном состоянии и думая или размышляя о вопросах чисто жизненных или научных, я слагаю в голове логические словесные мысли, но стоит мне несколько взволноваться и думать о поэзии, любви или о своей собственной жизни, как словесные мысли заменяются исключительно музыкальными, которые являются для меня даже более близкими и понятными, чем мысли, выраженные образными представлениями и словами. Точно так же и воспоминания о каких-либо моментах своей жизни являются в моей голове сначала в форме музыкальной мысли, а потом уже в больших подробностях в виде образов и слов. Даже для восстановления в памяти какого-либо эпизода я ищу мысленно сначала его музыкальный синоним. Установить же, когда в подобных мыслях музыкою являются мысли собственной композиции и когда чужие, весьма трудно. Когда я слышал впервые 6-ю симфонию Чайковского, то она произвела на меня такое глубокое впечатление, что я целый месяц находился под ее влиянием, а потому эпизоды жизни из этого месяца чаще всего выражаются в моем мыслительном аппарате мелодиями этой симфонии. Впрочем, далеко не всегда так. Иногда наиболее высокие и поэтические воспоминания выражаются в форме явившегося ни к селу ни к городу обрывка какого-нибудь паскудного шарманочного вальса или польки… И фактической жизненной связи между этим эпизодом и паскудной полькой, по-видимому, не было…