Наталья Крымова - Владимир Яхонтов
Откуда Яхонтов взял мотив песни Юродивого? Наверно, сам придумал. Знающие люди подтверждают, что сам. Вольная правка в тексте: «Месяц едет». У Пушкина — «светит».
Нетрудно сделать нотную запись. Труднее на бумаге передать странность звучания. Тут и простодушие — до безумия; потаенный трагический смысл — в бессмыслице; одиночество, страшное, как любое одиночество в толпе, — поэта ли, блаженного ли. Толпа вытолкнула на паперть одного из своей массы и то издевается над ним, то прикрывает его собой, то боится его, то жадно слушает. В колебании взаимоотношений — некое постоянство, внутреннее и трагическое единство.
А у меня копеичка есть —
детское наивное хвастовство и детская же незащищенность. Тут же жалобное, о себе в третьем лице:
Взяли мою копеичку, обижают Николку!
И — доверчивое обращение к царю, по имени, как к брату:
Б-ори-и-ис! Бори-и-с! Николку дети обижают…
Пауза. Словно раздвинуты строки, чтобы ясно была видна картина. Остановился царь. Удивленные, вслед за ним остановились бояре. Что так поразило царя? Может быть, его собственное человеческое имя, громко, как зов, произнесенное: «Бори-и-ис!»
Подать ему милостыню. О чем он плачет?
Только что был слышен казенный голос другого царя, императора Николая, выражавшего суждение о трагедии «Борис Годунов», Теперь звучит голос царя Бориса. Пушкин дал ему в этой сцене всего две фразы. В первой («Подать ему милостыню») — приказ, во второй — удивительный, странный для царя вопрос: «О чем он плачет?»
О чем плачут юродивые?
Царь, задавший такой вопрос, и ответ получает по заслугам, как от ребенка, который отвечает, подчиняясь не соображениям, а чистому чувству, прямому желанию.
Николку маленькие дети обижают… Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича.
Маленькие дети в сознании Юродивого вызывают мысль о маленьком царевиче, некогда убитом. К царю обращена просьба о защите, а вместе с ней — наивный (лукавый?) и страшный совет: «Вели их зарезать». Сказано открыто, отчетливо, нараспев.
Бояре
Поди прочь, дурак! схватите дурака!
Борис
Произнеся «Борис» (у Пушкина — «Царь»), Яхонтов делает паузу. Молчит Борис, будто ослепленный секундным видением. Кажется, он застыл на паперти, на глазах у народа. Собирается с силами — надо что-то сказать, все ждут. Слова, через силу произносимые, падают тяжело, каждое отдельно, связанные, однако, единым гудящим звуком.
Оставьте его.
Молись
за меня,
бедный
Николка.
«Помолись, Николка, за меня, грешную», — попросила старуха, и Юродивый тут же сел «на земь» и запел свою молитву. Теперь с той же просьбой («Молись за меня») к Николке обратился царь.
Нет, не-е-ет!..
Первое «нет» — резкий, по-прежнему детский, хитроватый крик. Но за ним следует какой-то немыслимый по силе и высоте вопль. Этим воплем отвергается и царская просьба, и сам царь, и все, что обижает человека.
Нет, не-е-ет! нельзя молиться за царя И-и-и-рода — богородица не велит…
У Пушкина после «Ирода» поясняющее тире, у Яхонтова в голосе — как бы три восклицательных знака, а звук «и» в «Ироде» запущен в такую поднебесную высоту, куда, кажется, человеческому голосу и доступа нет — там богородица, которая «не велит». Пауза. Где-то «там» Юродивый на мгновение встретился с теми, чьей волей вершатся земные дела, а потом вернулся опять на землю и забылся в своей странной песне:
Ме-е-есяц едет,
Коте-о-о-нок плачет…
Опять пауза. Для того, наверно, чтобы мы, слушатели, перевели дыхание. А Пушкин как бы услышал себя со стороны, помолчал и задумчиво произнес, подводя итог услышанному: «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак Юродивого. Торчат!» В этом коротком и лукавом «Торчат!» — торжество Поэзии, которая, кажется, сильнее не только царей, но, на радость Пушкину, сильнее и его самого.
Столкновение с царем и Бенкендорфом, чтение «Бориса Годунова» и письма к Вяземскому заключалось словами: «Чорт догадал меня родиться в России с душою и талантом!» Сразу после этого звучало стихотворение «Чернь»:
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв!
«Я считал, что здесь речь идет не об „искусстве для искусства“, — говорит Яхонтов, — а о трагическом конфликте художника с окружающей его светской чернью… Вот почему я читал эти строки гневно, пламенно, протестующе, срывая с горла невидимую петлю (вскоре действительно затянувшуюся на декабристах) и потрясая кулаками». Интонационная трактовка переворачивала смысл известного стихотворения — «житейское» делалось ударным и соединялось с «корыстью» (все той же «презренной пользой»), а «вдохновенье», «молитвы», «звуки сладкие», очищенные от подобия сладости, становились синонимом действий, которые поэту запрещаются. В окончательной редакции осталось: руки на горле, пламенный гнев слов, выброшенные в воздух кулаки.
Но «Пушкина» создавал молодой Яхонтов, дерзкий в движениях и не чуждый эпатажу. Он восклицал: «Чорт догадал меня…» — и мгновенным жестом надевал на лицо… намордник. «Не для житейского волнения» звучало из-за решетки, которая кожаным плетением рассекала лицо. Актеру этот образ нравился, критикам — нет. Согласимся с ними — метафора обретала наглядность, граничащую с анекдотом. От «находки» вскоре отказались. Но критики, злопамятные люди, запомнили ее, как зеленые парики в мейерхольдовском «Лесе».
Где-то сейчас этот злополучный намордник? Говорят, некая почтенная дама предъявила на него права — он-де принадлежал ее собачке. И когда из опустевшего яхонтовского дома растаскивался во все стороны немногочисленный реквизит, исчез и намордник.
* * *Спектакль строился на резких сменах настроений. Яхонтов увлекал зрителей тем, чем увлекается каждый читатель, оставшийся наедине с томиком стихов или писем поэта. Пушкин страдает — и мы страдаем вместе с ним. Но через минуту он смеется, и нельзя не рассмеяться вместе с ним. В любое состояние он погружается глубоко, но с поразительной легкостью выныривает, успевая прихватить со дна золотую монету, которая, может быть, столетие лежала там незамеченной, а теперь сверкает на солнце в смуглой пушкинской руке.
Само это погружение и резкая смена самочувствия у Яхонтова иногда сопровождались прозрениями, как ни странно, в области литературоведческой, пушкиноведческой.
Таким прозрением-догадкой было то место, которое он в окончательной редакции спектакля отвел поэме «Граф Нулин»: после «Бориса Годунова» и перед циклом «дорожных» стихов. На первый взгляд только ради контраста, ради улыбки был вставлен комедийный «пустячок» между трагическими страницами.
Но у Пушкина нет пустячков. В истории литературы наступил момент, когда пушкинисты внимательно рассмотрели и «Нулина» и все материалы вокруг него. Исследователи, в частности, обратились к содержанию «Заметки о „Графе Нулине“», написанной спустя пять лет после самой поэмы.
В этой «Заметке» Пушкин признается, что целью имел пародировать известный исторический факт: Лукреции «не пришло в голову» дать пощечину насильнику Тарквинию, результатом чего были колоссальные потрясения — изгнание царей из Рима, установление республики и т. д. Б. Эйхенбаум в 1937 году, подытожив труд пушкинистов, заключил: «Замысел „Графа Нулина“ скрывает в себе исторические размышления Пушкина над ролью случайности в истории — явные следы его работы над „Борисом Годуновым“. В „Графе Нулине“… „уши“, конечно, не торчат, но они существуют, поскольку в этой повести есть пародирование… исторического сюжета, связанного с крупными историческими последствиями».
«Яхонтов шел примерно путем пушкиноведов тех лет, — сказала Попова, — и учился у них и следовал за ними, а иногда и опережал их — он, может быть, смелее мыслил как художник, проникал в подтекст, в прочитанное между строк».