Юлий Дунский - Гори, гори, моя звезда...
На громкий голос Искремаса из кухни высунулись жена художника и помогавшая ей Крыся. Хозяин сдвинул брови и махнул тяжелой рукой:
— Геть! Не надо вам это слушать.
Женщины снова скрылись.
— Володя! — сказал иллюзионщик. — Бросьте хреновину пороть… Таких картин на любом базаре…
— Ничтожество!.. — завопил Искремас и затопал ногами. — Меня и вас люди будут вспоминать только потому, что мы были знакомы с этим гением!
— Капустки принести, — прошептал художник хрипло и вышел в сени.
Он набирал капусту в тарелку, а руки его дрожали от радости и волнения.
На кухне сидели жена художника и Крыся.
— Вот так и мучаюсь, — жаловалась жена художника. — Чтоб его косые очи полопались!.. Погубил он себя и меня молодую. — Она смахнула слезу. — А этот, шебутной, он кто тебе?
— Так… Вотчим, — сказала Крыся, вздохнув. — Тэж дурный.
— Пристает? — полюбопытствовала жена художника.
— Та ни. Я ж вам кажу — совсем дурный.
Крыся достала из-за пазухи помятую открытку.
— Ось шо я у его найшла… Хвотография, мабудь, его жинка.
Собственно, это была не фотография, а репродукция с известного портрета актрисы Ермоловой.
Наискось, по шлейфу юбки, было написано: «Вл. Павл, с пожеланием найти себя».
— А чтоб их всех болячка задавила! — махнула рукой жена художника и налила из бутылочки в два стакана. — Давай, сиротка… Не все ж им, кобелям, хлестать!..
Ночь была светлая-светлая от луны и от звезд. На белую дорогу черными шпалами легли тени тополей. Ковыльная степь плескалась и поблескивала, как озеро.
Над степью, над хатками, над тополями одинокий мужской голос пел:
Гори, гори, моя звезда —
Звезда любви приветная.
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.
Звезда надежды благодатная,
Звезда моих счастливых дней,
Ты будешь точно незакатная
В душе измученной моей.
Твоих лучей волшебной силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я — ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда!..
— «Умр-р-ру ли я — ты над могилою, — взревели пьяными голосами иллюзионщик и художник Федя, подпевая Искремасу, — гор-ри, сияй, моя звезда!..»
Стол, будто поле сражения, был усеян красными рачьими латами. Штоф наполовину опустел.
— Ах, друзья, как же это все прекрасно! — Искремас разговаривал, дирижируя огромной рачьей клешней. — Три художника, три товарища по искусству!.. Пашка, ты прохвост, но тоже сопричастен… Потому что сидишь за одним столом с нами.
— Подумаешь, гении! — обиделся иллюзионщик. Он захмелел и от этого стал самоуверен и сварлив. — А я вам скажу, что синематограф — это, может быть, тоже искусство! И даже искусство будущего!
И он с хрустом раскусил рачий панцирь. Раков иллюзионщик ел по-хозяйски, не брезгуя и брюшком. От этого лицо у него украсилось зелеными усами, как у футуриста.
— Никогда! — отрезал Искремас. — Никогда не заменят твои дергунчики пластического величия живого тела!.. Магия духовного контакта, пуповина прямого общения со зрителем — вот что такое театр!.. А что такое твой иллюзион? Машинерия, пошлость и убогая немота!
Искремас вскочил. Дергаясь, как в пляске святого Витта, он пробежался по комнате, обнаружил и прочитал воображаемое письмо, горестно заломил руки, схватил со стола большого рака, поднес к виску, застрелился и упал. На все это ему потребовалось три секунды.
— Вот что такое синематограф! — повторил он, поднимаясь с пола.
На кухне, под свисающими с потолка гирляндами лука, плясала захмелевшая жена художника — кружилась беззвучно на месте, помахивала платочком.
А Крыся сидела за столом, грустно разглядывая портрет Ермоловой. Потом взяла вилку и выколола великой актрисе оба глаза.
Художник, вертя в пальцах пустой стакан, смотрел на Искремаса с умиленной улыбкой. Артист подошел к нему, обнял за плечи.
— Феденька! — сказал он нежно. — Вернутся хорошие времена, и я в этом Богом забытом городишке поставлю великий спектакль! Спектакль-откровение! Спектакль-динамит! Нам будут завидовать Москва и Петроград!.. А ты мне напишешь декорации, распишешь занавес, разукрасишь зал… И каждому зрителю мы будем дарить на память твою картину. Маленькую!.. Пускай унесет ее домой и приобщит к истинной красоте своих детей или старых родителей!.. А Пашку мы тоже возьмем к себе. Он будет продавать билеты.
— Почему это билеты? — возмутился иллюзионщик. — Чем я хуже вас?
Искремас сочувственно вздохнул:
— Я тебе объясню… Погляди на эту картину. — Артист показал на вспахивающего радугу крестьянина. — В ней звенит душа художника… А где твоя душа?.. Меня и Федю движут по жизни высокие идеи. А тебя движут по жизни твои кривые ножки. — И Искремас снова уселся за стол.
Иллюзионщик посмотрел на него с высокомерной улыбкой:
— Нет, братики, ошиблись! У меня тоже есть идея…
— Какая же? — поинтересовался Искремас.
— Выжить! — отчеканил иллюзионщик.
В сенях послышались шум, скрип кожи и звяканье железа. Чужой голос сказал:
— Не убейтесь, вашбродь… Тут приступочка.
Разговор о жизни оборвался на полуслове. Иллюзионщик вдруг задергался, зашипел по-гусиному и стал тыкать пальцем в красного пахаря на стене. Искремас понял. Он вскочил и прислонился к стенке, загораживая собой крамольную картину. Но его спины хватило только на пол-лошади. Тогда иллюзионщик и художник тоже стали к стене, рядом с артистом.
В комнату вошел знакомый Искремасу штабс-капитан. Его сопровождал вахмистр — с перебитым носом и тусклыми, как пули, глазами.
— А, господин Станиславский! — улыбнулся штабс-капитан. — Приятный сюрприз. А я слышу — голоса, веселье… Дай, думаю, зайду погляжу, что там за пир во время чумы.
Искремас, маляр и иллюзионщик молчали.
— Да, вы садитесь, господа, — разрешил штабс-капитан. — В ногах правды нет. И я, с вашего разрешения, присяду… Ну, что вы стоите? Садитесь!
Ни один из троих не тронулся с места.
— Ах вон оно что, — нахмурился штабс-капитан. — Хотите, чтобы я поскорее покинул вас?.. А я как раз расположен посидеть, поболтать. — Он опустился на стул и вдруг гаркнул: — Сесть!!!
Глаза у него сузились, губы напряглись и побелели.
И тогда иллюзионщик не выдержал. Жалко оглянувшись на товарищей, словно бы извинившись перед ними, он даже не сел, а как-то сполз по стене на лавку.
А в просвете между художником и Искремасом стали видны серп, молот и летящее красное знамя.
— Так, так, так, — сказал штабс-капитан задумчиво. — А ну, отойдите. Дайте полюбоваться.
Художник и Искремас молча сели на свои места.
Офицер долго рассматривал красного пахаря, потом другие картины, потом сказал:
— Знакомая рука… Значит, это ты ревком расписывал?.. Сукины дети! Хочешь с вами по-человечески, так нет. Каждый норовит лягнуть копытом… — Он повернулся к вахмистру: — Вахрамеев! Сведи-ка его в холодную!
Вахмистр с сожалением поглядел на штоф с самогонкой, на закуску и тяжело, как лошадь, вздохнул.
— Веди, веди! — поторопил его офицер.
Вахмистр буркнул что-то, наверное «Слушаюсь!", и повел художника из комнаты.
Искремас с иллюзионщиком сидели, не поднимая глаз. Штабс-капитан налил себе самогонки.
— Посидит денек-другой — поумнеет! — сказал он и раздраженно подвинул штоф к Искремасу. — Прошу!
Дрожащей рукой Искремас налил себе и иллюзионщику.
…Вахмистр вел художника через сад.
Оли шли в молчании, задевая головами отяжелевшие ветки яблонь. Прямо над садом покачивалась белая луна. Где-то совсем недалеко играла гармошка, солдатские каблуки трамбовали землю. Там плясали полечку-кадриль. Повизгивали девки, которых щипали кавалеры. Всем было хорошо — одному вахмистру плохо. Он с ненавистью поглядел на сутулую спину художника.
Сзади, сквозь беспорядочное кружево ветвей, маяком светило окошко хаты. А впереди лежала длинная скучная дорога, по которой надо было идти.
— Вертайся, — буркнул вахмистр.
В глазах у художника мелькнула робкая надежда. Он повернулся и зашагал обратно.
— Стой, — приказал вахмистр негромко. Художник остановился, посмотрел на угрюмую морду с перебитым носом и понял, что пришел его смертный час.
Вахмистр снял с плеча карабин, показал стволом:
— Туды.
Художник печально стал к высокой яблоне. Потом вздохнул и одернул, оправил на себе рубаху, будто его должны были фотографировать. Вахмистр внимательно прицелился и выстрелил.
Художника шатнуло, большое его тело ударилось о ствол дерева и медленно съехало на землю. А с веток, потревоженных ударом, посыпались на художника звонкие спелые яблоки…
— Но кто был действительно неподражаем, — говорил штабс-капитан, — так это Бравич! Согласны?