Роберт Рождественский - Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе
Постскриптум
Когда в крематории
мое мертвое тело начнет гореть,
вздрогну я напоследок в гробу нелюдимом.
А потом успокоюсь.
И молча буду смотреть,
как моя неуверенность
становится уверенным дымом.
Дым над трубой крематория.
Дым над трубой.
Дым от сгоревшей памяти.
Дым от сгоревшей лени.
Дым от всего, что когда-то
называлось моей судьбой
и выражалось буковками
лирических отступлений…
Усталые кости мои,
треща, превратятся в прах.
И нервы, напрягшись, лопнут.
И кровь испарится.
Сгорят мои мелкие прежние страхи
и огромный нынешний страх.
И стихи,
которые долго снились,
а потом перестали сниться.
Дым из высокой трубы
будет плыть и плыть.
Вроде бы мой,
а по сути – вовсе ничей…
Считайте, что я
так и не бросил курить,
вопреки запретам жены.
И советам врачей…
Сгорит потаенная радость.
Уйдет ежедневная боль.
Останутся те, кто заплакал.
Останутся те, кто рядом…
Дым над трубой крематория.
Дым над трубой…
…Представляю, какая труба над адом!
«Будем горевать в стол…»
Будем горевать
в стол.
Душу открывать
в стол.
Будем рисовать
в стол.
Даже танцевать —
в стол.
Будем голосить
в стол!
Злиться и грозить —
в стол!
Будем сочинять
в стол…
И слышать из стола
стон.
«Дружище, поспеши…»
Дружище, поспеши.
Пока округа спит,
сними
нагар с души,
нагар пустых обид.
Страшась никчемных фраз,
на мотылек свечи,
как будто в первый раз,
взгляни
и промолчи…
Придет заря, шепча.
Но —
что ни говори —
бывает, что свеча
горит
светлей зари.
«Сначала в груди возникает надежда…»
Сначала в груди возникает надежда,
неведомый гул посреди тишины.
Хоть строки
еще существуют отдельно,
они еще только наитьем слышны.
Есть эхо.
Предчувствие притяженья.
Почти что смертельное баловство…
И – точка.
И не было стихотворенья.
Была лишь попытка.
Желанье его.
Отъезд
Л. и Ю. Паничам
Уезжали из моей страны таланты,
увозя с собой достоинство свое.
Кое-кто
откушав лагерной баланды,
а другие —
за неделю до нее.
Уезжали не какие-то герои —
(впрочем, как понять: герой иль не герой?..).
Просто люди не умели думать
строем, —
даже если это самый лучший
строй…
Уезжали.
Снисхожденья не просили.
Ведь была у них у всех одна беда:
«шибко умными» считались.
А в России
«шибко умных»
не любили никогда!..
Уезжали сквозь «нельзя» и сквозь «не можно»
не на год, а на остаток дней и лет.
Их шмонала
знаменитая таможня,
пограничники, скривясь, глядели вслед…
Не по зову сердца, —
ох, как не по зову! —
уезжали, —
а иначе не могли.
Покидали это небо.
Эту зону.
Незабвенную шестую часть земли…
Час усталости.
Неправедной расплаты.
Шереметьево.
Поземка.
Жесткий снег…
…Уезжали из моей страны таланты.
Уезжали,
чтоб остаться в ней навек.
«А они идут к самолету слепыми шагами…»
Василию Аксенову
А они идут к самолету слепыми шагами.
А они это небо и землю от себя отрешают.
И обернувшись,
растерянно машут руками.
А они уезжают.
Они уезжают.
Навсегда уезжают…
Я с ними прощаюсь,
не веря нагрянувшей правде.
Плачу тихонько,
как будто молю о пощаде.
Не уезжайте! – шепчу я.
А слышится: «Не умирайте!..»
Будто бы я сам себе говорю:
«Не уезжайте!..»
«Тихо летят паутинные нити…»
Тихо летят паутинные нити.
Солнце горит на оконном стекле…
Что-то я делал не так?
Извините:
жил я впервые
на этой Земле.
Я ее только теперь ощущаю.
К ней припадаю.
И ею клянусь.
И по-другому прожить обещаю,
если вернусь…
Но ведь я
не вернусь.
«Засыпаю долго, неуютно…»
Засыпаю долго, неуютно,
темнотой протяжной занесен.
Мы несовместимы обоюдно,
несопоставимы —
я и сон.
Будто бы со дна тысячелетий,
сон всплывает явно не к добру.
Чувствую, что этот сон —
последний:
ежели засну сейчас —
умру.
Сон мой то огромен,
то ничтожен.
Тащит он меня из тьмы во тьму.
Я не должен спать!
Проснуться должен!
Должен! —
сам не знаю, почему.
Вот она – последняя граница.
Сон бурлит —
я падаю в него!..
…Было утро.
Щебетали птицы.
Ночью мне не снилось ничего.
Воспоминание о встрече руководителей партии и правительства с интеллигенцией
Твердо зная: его не посмеют прервать,
он сперва
живописцев учил рисовать.
Музыкантов пугал.
Режиссеров стращал.
И чего-то припомнить нам всем обещал…
Надо было назвать
дурака дураком!
По роскошной трибуне
рубануть кулаком!..
Ты – мой бедненький —
не рубанул, не назвал…
А потом бутерброды в буфете жевал.
И награды носил.
И заботы терпел…
Что ж ты хнычешь и губы кусаешь теперь?!
Что ж клянешься ты именем Бога:
мол, «во всем виновата
эпоха…»
«Израсходовался. Пуст…»
Израсходовался.
Пуст.
Выдохся.
Почти смолк.
Кто-нибудь другой пусть
скажет то, что я не смог.
Кто-нибудь другой
вдруг
бросит пусть родной дом.
И шагнет в шальной круг.
И сойдет с ума в нем…
Воет пусть на свой
лад,
пусть ведет свою
грань.
Пусть узнает свой
ад
и отыщет свой
рай!
Пусть дотянется строкой
до глубин небытия…
Это – кто-нибудь другой.
Кто-нибудь другой.
Не я.
«Ты меня в поход не зови…»
Ты меня в поход не зови, —
мы и так
по пояс в крови!
Над Россией сквозь годы-века
шли
кровавые облака.
Умывалися кровью мы,
причащалися кровью мы.
Воздвигали мы на крови
гнезда
ненависти и любви.
На крови посреди земли
тюрьмы строили
и кремли.
Рекам крови потерян счет…
А она все течет и течет.
«Бренный мир, будто лодка, раскачивается…»
Бренный мир,
будто лодка, раскачивается.
Непонятно, – где низ, где верх…
Он заканчивается,
заканчивается —
долгий,
совесть продавший —
век.
Это в нем,
по ранжиру построясь,
волей жребия своего,
мы, забыв про душу, боролись,
надрывая пупки, боролись,
выбиваясь из сил, боролись
то – за это,
то – против того!..
Как ребенок, из дома выгнанный,
мы в своей заплутались судьбе…
Жизнь заканчивается,
будто проигранный,
страшный
чемпионат по борьбе!
«Друзья мои, давайте захотим!..»
В. Панченко
Друзья мои, давайте захотим!
Давайте захотим и соберемся.
И стопками гранеными толкнемся,
и как бывало,
славно «загудим»!
Естественно, с поправками на возраст,
на чертову одышку,
на колит.
Поговорим о небе в синих звездах.
Чуть-чуть о том,
что у кого болит.
О том, что в этом мире многоликом
мы тишины
нигде не обретем…
Потом порассуждаем о великом.
О том, куда идем.
Зачем идем.
О нашей
интеллектуальной нише,
которая нелепа, как везде…
Поговорим о Пушкине.
О Ницше.
О пенсиях.
О ценах.
О еде.
«Ветер. И чайки летящей крыло…»