Дмитрий Барабаш - Безвременье
Турецкий чай
Пока я в турке чай варил —
мои турчанки постарели.
Опять идти на Измаил?
Вы что, рехнулись, в самом деле?
Так путать эти времена,
как будто только что приплыли
искать какого-то руна.
Пока турчанки чай варили.
В Египте вызрело зерно,
смешалось с горечью и солью.
Какое, чёрт возьми, руно?
Взмывали паруса по взморью.
Пока в Египте кофе зрел,
турчанки также чай варили.
Израиль, Измаил горел,
от крови варвары хмелели.
Носами тыкались в пески,
напарываясь дном на скалы,
не заплывая за буйки,
где ходят по морю кошмары,
меняя шкурки для эпох:
то мрак, то лёд, то пламень серный,
то над землёй не добрый Бог,
а зверь какой-то иноверный,
стальная длань других планет,
конец, представить только, Света!..
– Как должен вывернуться свет,
чтобы себе представить это?
А так, всё было как всегда —
турчанки, чай, турецкий кофе.
Среди песка и скал вода,
луна в оливковом сиропе.
Между двух гробов
Был озадачен Моисей
на сорок лет вопросом:
Куда ему со сворой всей,
ободранной и бо́сой,
готовой даже то украсть,
чего в помине нет?
Что значит здесь
добро и страсть,
огонь и белый свет?
Куда вести толпу рабов,
а главное – зачем
метаться между двух гробов
и двух похожих стен?
Пускай плодятся, пусть пасут
овец и шерсть прядут.
Задача не разбить сосуд,
не проронить минут
в пустые поиски чудес,
дающих задарма
прекрасных жён, пшеницы вес,
покоя и ума.
История
История. Подзорная труба
повёрнута, показывая глазу
картинку, где пестрящая толпа
при уменьшеньи сплющивает массу
до серости шинельного пятна.
История не терпит точных хроник
(нельзя увидеть истину со дна)
и требует участья посторонних,
завременных, и лучше если за
пространственных взирателей.
Чем дальше – тем точнее.
Но где ж их взять? И пишут, как умея,
её на свой, подобострастный лад
татарин, немец, русский, два еврея
для вечной славы и земных наград.
История. Я с этой бабой в ссоре.
Куда ни глянь – то пудра, то подвох.
С ней даже Пушкин нахлебался горя
и про Петра закончить в срок не смог.
…………………………………………
История. Она на всех одна.
Но каждый видит только то, что хочет,
что выгодно, что не достать со дна
(не донырнуть). И страстный почерк прочит
забвение, венчающее смерть.
Зачем нам знать, что правых нет и битых,
что зло с добром, как зеркало с лицом.
И кто кому на самом деле корчит
какие роли, кто кого венцом
или колечком нимба наделяет?
Чем лучше бить, началом иль концом,
ведь что из них есть что – никто не знает.
Порой мне кажется, что серое пятно
умеет думать. Масса, как одно
живое существо. И, с точки зренья массы,
пусть черепашьим ходом – миг за век —
добро и зло меняются местами.
И полумесяцы становятся крестами,
кресты растут до сатанинских звёзд.
Чревоугодия сменяются на пост,
а пост на тост. Священными местами
меняется буддистский храм любви
с аскетами; рубцуют до крови́ себя плетьми
по обнажённым спинам.
И вновь отец соперничает с сыном
за первенство. И кто ж из них первей?
Тот был вчера, а этот стал сегодня.
Кто впереди? И если преисподня
страшнее неба, то зачем пути,
из праха начинаясь, в нём же вянут…
И вечный поиск признаков души,
напутствие: ступай и не греши,
и тяжесть черепа на руку оперши,
в сомнениях теряться не устанут,
как мячик теннисный, пока не канет в аут,
за ту черту, где правды нет и лжи.
За ту мечту, где будут хороши
и ласковы встречающие предки?
Невыносимее, чем жить в грудинной клетке,
помыслить о бессмертии людском.
Тут пульса стук сродни секундной стрелке,
таинственней летающей тарелки
удары рифмы по роялю вен.
Календари, долготы и широты —
когда бы Моцарт положил на ноты,
сорвались бы с линеек и орбит.
И прошлое Иванушкой из лука
пустилось бы в неведомую даль.
И хронологий круговая скука
развеялась как пьяная печаль.
Нет ничего в божественном порядке
загадочного. Мы играем в прятки
и видим прошлое линованным в квадрат.
На будущее хмуримся сердито,
так, словно там яйцо с иглой зарыто.
Кому-то – ад кромешный. А кому-то —
любой каприз и золота два пуда.
Как шулера заламываем карты,
помеченные праведной рукой,
лишь бы не видеть крап: никто другой
земной судьбой давно не управляет.
Историю тасуем, как хотим,
чтоб завтра сдать в угоду аппетита.
Сердечный тик и так неотвратим,
и дверь наверх по-прежнему открыта.
200 лет спустя
Солнце в сметане.
Сияньем востока – на Снежеть.
В русском стакане,
гранёном петровской прямой,
кружится медленно мелкая снежная нежить,
волны седые играют когтистой кормой.
Топи засохнут когда-нибудь, выцветет хвоя,
жёлтым песком захлебнётся глазастая Русь.
В пёстром кафтане восточносибирского кроя,
с уткой пекинской под ручку какой-нибудь гусь
выйдет на дюну вальяжно и, щурясь, заметит:
– Где тут те реки, леса те, поля те, теля?
Жизнь продолжается.
Люди как малые дети
на карусели
косели, русели, смуглели,
как на планете,
названье которой Земля.
Капуста
Может быть, не туда я пускаю жизнь?
Может быть, не так расплетаю сети?
Если время ползёт, как прозрачный слизень,
истекая нежностью в белом свете,
по листу капусты, в росе зарниц,
в перепонках слуха, как тот хрусталик,
зародившийся в красном тепле глазниц
и увидевший мир расписным как Палех.
Лопоухий глобус, за ним другой.
По шеренге длинной – носами в темя.
И ряды, прогнувшиеся дугой,
огибая землю, смыкают время.
Разорвать бы мне тот капустный круг,
землянично-солнечный и зелёный,
на один единственный сердца стук.
Так подсолнух мысли глядит на звук,
им самим когда-то произнесённый.
Иероглиф
вставьте мне древки в глаза
ваших знамён полосатых
поднимите мне веки
как некогда целину
наколите мне карту
своих континентов
вождей усатых
так чтобы мог я вместить
сто эпох
в один блик
в один миг
в иероглиф
ушедший ко дну
Прогулка с Данте
Когда тебя какой-нибудь Вергилий,
или Дуранте,
или Моисей,
однажды поведёт по той дороге,
где встретишь всех, кто мыслил, как живых.
Живых настолько, что обратно «как»
вернёт тебя к тому, где жил, не зная
о вечной жизни.
Вот когда тебя,
за руку взяв иль буквой зацепив
за лацкан уха, поведут туда —
ты будешь видеть и себя другого,
живущего в пустых календарях,
насущный хлеб свой добывая всуе
и растворяя мысли в словарях.
Ты будешь видеть всё, и знать, и ведать,
и править тем, что где-то вдалеке,
в пыли межзвёздной мыслимо едва ли…
Но ни дай Бог, вернувшись в бренный мир,
в угоду страсти что-нибудь поправить
в том бесконечном зареве любви.
Стража
Не слишком ли притихли дикари?
Вкуснее стали свиньи и коровы,
чем человечинка? И, что ни говори,
войн стало меньше…
Может быть, готовы
они познать основы бытия
и, колыбель земную пересилив,
помыслить дальше, чем могла своя
живая плоть вести, глаза разинув
на всё, что можно взять, отнять, скопить,
сглотнув слюну и навострив ладони,
и поняли, что мыслить – значит жить
не по строке, записанной в законе
земном ли, Божьем? Мыслить – значит жить,
сверяясь с камертонами гармоний,
где ты лишь луч, которому творить
доверено. И нет задачи кроме,
как видя свет – вливаться в этот свет.
Но лишь едва заметив непроглядность —
лететь туда. Единственный завет.
Любовь, дарящая тот самый рай, ту радость,
в которой наши детские грехи
смешны, как двойки, вырванные с корнем,
как те низы, прослойки и верхи,
и что ещё из прошлого мы помним…
Так думал рыцарь, глядя на людей,
устав смирять их остриями взгляда.
Он был готов вступиться за детей
против других таких же, воровато
крадущихся вдоль призрачных границ,
мечтающих дорваться и добиться
земных наград и славы, чтобы ниц
пред ними все изволили склониться.
Он понимал, затишье – новый стиль
всё тех же игрищ, только нынче сила
переместилась из упругих мышц
в текучесть хитрости и склизколживость ила.
Он мог одним крылом весь этот сброд
смести с лица измученной планеты,
но твёрдо знал – борьба с животным злом
бессмысленна и не сулит победы.
Так кто же я? Зачем я так силён?
Когда не вправе изменить теченье
полков, царей, обветренных знамён
и прочих прелестей земного очертенья?
Что теплится тревожно за спиной?
Какое слово и какое дело?
Я здесь поставлен каменной стеной,
чтоб эта жизнь в ту жизнь войти не смела.
Чародей