Дмитрий Барабаш - Безвременье
Апоэтичное
Туманы, выси, лютики в стихах
лелеют плоть, как фиговы листочки.
На вывихах из «ха» выходят «ах»
и волосками прорастают строчки.
Коль чувствам праведным предписано звенеть
в укор цинизму шуток безвременных,
щелчок строки не должен гнать как плеть
рабов возвышенноколенопреклоненных,
ползущих по Москве ли, по Перу,
по сорок лет петляя по пустыне.
Поэзия подобна комару
без имени, родившемуся в тине
чумных веков, проказистых болот,
ландшафтов лунных, марсианской топи,
запястьям острострелых позолот
и устрицам в малиновом сиропе,
скрипящим там, где скука вялит бровь
девицы, отслужившей слизь созданья.
Поэзия – комарная любовь
к венозной коже, первое касанье
с искусом истины, скребущей словно зуд
земных страстей под листьями распутиц.
И запах прений, как священный суд,
в распахнутые окна льется с улиц.
Смысл жизни
Итак, земля опять
тревожит наше зренье.
Переполох людской
Шекспиру помешал
сонет закончить в срок.
Так может этот шар
с их мировой войной
стереть?!
Ан Моцарт ловит ноту…
11 сентября
Поэтический штамм.
Близнецов и взорвали за то,
чтобы рифмой стеклянной
железобетонное небо
не дробили в стрекозьем,
квадратно-экранном зрачке.
Близнецов и взорвали за то,
что, не ведая срама,
нам морта́ли сальто́
и сортами мальтийских крестов
переплавили в радугу
каплей бензина полу́жью,
по забвенью земли
и сведению к точке небес.
Близнецов и взорвали за то,
что из колбы исчез
поэтический штамм,
обнуляющий мысль до начала.
Близнецов и взорвали за то,
что земля означала
путь единственный свой
по никем неведо́мой оси.
Слово – Слову в лицо!
Близнецов и взорвали за это.
Сумрачная зона
Изобретая область тьмы,
вы открываете для света
то, что, наверное, должны
скрывать по логике сюжета.
Литература
Литература с бахромой
торшера или абажура,
у строгой дамы, за стеной…
Литература.
Я к ней на сахар и на чай
крадусь и, словно невзначай,
касаюсь кончиком сандали
узорной кованной педали
машинки «Зингер» под столом.
Я вижу, как она углом
шпионски скошенного глаза,
очки возвысив надо лбом…
Все остальное прячет ваза
с конфетами и толстый том.
Я точно знаю – это сказки!
И вот уже с набитым ртом
липучих шеек, хрустных мишек
я в мире бабушкиных книжек
пропал, не ведая о том…
1001 ночь
Тысяча и одна ночь —
меньше трех лет.
С востоком всегда непонятно
где договорено – где нет.
Были ли между ночами
немые ночи?
Чья сказка была длиннее,
а чья короче?
Он ли сумел дослушать,
она ли досказать?
Или же душа в душу —
в одну кровать?
Своды дворцов восточных
дышат насквозь
звёздами.
Всё, что приснилось, —
тут же почти сбылось.
Тайны персидские – сказками —
в твоих глазах.
Не забудь повернуть между ласками
жизнь в песочных часах
Русские народные
Русские детские сказки
Писались по чьей-то указке
Русские детские сказки
Цензуре дырявили глазки
Очень нерусский редактор
Ездил по сказкам как трактор
Пели-плясали старухи
Песенки красной прорухи
Танцы кромешной концовки
И хохотали плутовки
Страшные русские сказки
Чёртом глядят из-под маски
Чёрным по белому взором
Номером и приговором
Русские добрые сказочки
С посвистом словно салазочки
В дали Сибири не сказочной
В тёплое лоно подрясочной
Русские славные сказищи
С лаем выводят на пастбище
Чтобы реальность казалась
Жуткой лишь самую малость.
Поэзия
Поэзия в любые времена,
в любые исторические бури,
в любые штили – только имена
мелькнувшей жизни и отважной пули,
которую ожившая мишень
отринула от окончанья рода.
Поэзия – нечаянная тень,
случившегося вовремя восхода.
Струится слово светом сквозь силки,
играется с коварством паутины,
и пауки – следят, как пастухи,
за звёздами из тленной середины
вселенских пут и стрёкота секунд,
перебирая золотые снасти.
Прищуру вечности смешон минутный бунт
прощальной старости, развеянной на страсти.
Про зрение
С чего начинается зрение?
С плывущего блика во мгле.
С тоски колыбельного пения.
С берёзы в соседнем дворе.
Ствола неохватно-бугристого.
С верхушки, качающей свет,
и синего, чистого-чистого —
красивей которого нет.
С чего наступают прозрения
до слов, до мелодий, до лиц.
со встречи творца и творения,
глядящего из-за глазниц.
Hasta La Vista
Москва похожа на мишень,
ужа, сужающего кольца.
Брожу нелепый, как женьшень,
вдоль патриаршего болотца.
Я – корень жизни и добра.
Я – плод гармонии и света.
Я – росчерк легкого пера,
избранник вечного сюжета.
Я по Садовым, по Тверским
ношу своё спасенье людям,
как шестикрылый серафим —
ободран, пьян и ликом чуден.
Я, как раздавленный комар,
на лобовом стекле таксиста
мелькаю в бликах встречных фар.
Аста ла виста.
Кораблик
Так лютует зима,
что и кактус в цветочном горшке
согревает и дарит приятное летнее эхо.
От решающих дней мы зависли в солёном вершке,
на разминочный кашель,
на «к-хе» от последнего смеха.
Словно сделали круг и, взлетев над самими собой,
мы застыли в пространстве,
почти что не чувствуя время.
Смотрим вниз и любуемся ровной,
как шпага судьбой.
И землёй голубой.
Облака перламутрово пеня,
голый мальчик в тазу запускает кораблик рукой
и волну нагоняет, смеясь над подобием бури.
Озираемся рядом. И видим,
что кто-то другой,
на планете другой,
в человеческой ёжится шкуре.
Привет, Маркес!
Глаза открываются двумя восьмёрками —
здравствуй, площадь вечности,
привет, привет.
За моей спиной сто лет одиночества —
сто колец на столешнице
нарезаны временем,
на письменном стволе
жизни.
Земля – эрогенная зона личности,
её величественной фаличности.
Земля – вагинальная щедрость тепла,
которая впитывает тела.
А дальше – лишь свет в направлении тьмы,
и страстные сказки выводят умы
на поиски истин, на трепет гармоний
от ласковых губ и шершавых ладоней.
Круг
Мне шепнули, что я должен выиграть какую-то битву,
на роду мне написан великих свершений венец.
Моё имя вплетут в мирозданье, запишут в молитву,
и я стану пророком и Богом Богов, наконец.
Мне закрыли глаза двух ночей безупречные шоры,
мне к бокам примостили дощатую выдержку стен,
и, казалось, в ногах не опилки, а древние горы
ледяными вершинами тянутся к дрожи колен.
Сколько лет в этом стойле овсяном, соломенном, хлебном
вариации мыслимых жизней слагались в одну.
И по ней проскакав, я сливался, как облако с небом,
и срывался, как тень с облаков, к океанскому дну.
Мне предписан был бег по какому-то смутному кругу,
рёв арен, звон монет и трусливые рвения шпор.
Я придти должен первым куда-то и эту заслугу
мне принимбят при жизни, а после поставят в укор.
За бесчисленность дней, или что там текло за глазами,
я сумел сосчитать все песчинки на трассе своей.
Я прошёл её первым, последним, скрипучим как сани,
стёртым в пыль от копыт до горячего пара ноздрей.
Все интриги трибун, всех менял и карманников трюки,
всех властителей дум, все царапины нищенских рук,
даже каждую муху, скрестившую лапки на брюхе,
все оттенки реальности, каждый случавшийся звук…
Вот меня по бедру кто-то хлопнул горячей ладонью —
мол, пора, выходи – твой единственный, главный забег!
И откуда-то сверху, увидев судьбу свою конью,
я заржал, всё и вся, как на свет,
поднимая на смех.
Трудно быть богом?
Трудно быть йогом
в православном храме.
Трудно быть рогом
изобилия в женской бане.
Трудно быть стогом
сена, в котором люди
громко хохочут, хватая друг друга за муди.
Трудно быть соком
берёзовым на исходе
весны, который уже бродит,
становясь гуще и горше
слезы сосны.
Трудно быть итогом, чертой, приговором, пулей,
последней пчелой,
к закату летящей в улей.
Богом не трудно. Чего там осталось Богу?
Лечь на завалинке, гладя больную ногу.
О, Русь!
Я не могу свести концы
с началами, о, Русь!
Я сам себе гожусь в отцы
и в матери гожусь.
И ты мне дочь,
и я, точь – в точь,
тот византийский поп,
который падал, словно ночь,
в сияющий сугроб.
А если по его следам —
до каменной волны,
то там – сезам или седан
клокочущей войны,
Везувий, бьющий из трубы
сторожки лесника,
и дым струящейся судьбы
сквозь скучные века.
Тибетских скал простой секрет
тебе открыт давно.
За краем света – тот же свет,
и только там темно,
куда ещё не бросил взгляд,
не повернул лица.
О, Русь моя! Я снова рад
и счастлив без конца.
Happy end