Андрей Вознесенский - Выпусти птицу!
Песня
«Как погибла ты, матерь Мария?» –
«Мимо нас осужденных вели.
Я датчанку собой заменила.
И меня в душегубке сожгли».
Называли ее – мать Мария.
Посреди Елисейских полей
васильковые очи царили
укоризной своей!
Белоснежная поэтесса
вся в потупленной синеве
не испытывала пиетета
ни к политике, ни к войне.
«Вы куда, молодая монашка?
Что за сверток вы бросили в пруд?
Почему кавалеры в фуражках
вас к жестокой машине ведут?»
«Так велит моя тихая вера.
До свидания. Я не приду.
Я гестаповского офицера
застрелила у всех на виду.
За российские наши печали,
за разор Елисейских полей
те же пальцы гашетку нажали,
что ночами крестили детей.
И за это меня, мать Марию,
русый пленник, в бреду, может быть,
назовет меня „Матерь Россия!“
и попросит водой напоить».
Обстановочка
«Это мой теневой кабинет.
Пока нет:
гардероба
и полн. собр. соч. Кальдерона.
Его Величество Александрийский буфет
правит мною в рассрочку несколько лет.
Вот кресло-катапульта
времен борьбы против культа.
Тень от предстоящей иконы
„Кинозвезда, пожирающая дракона“
(обещал подарить Солоухин).
По слухам.
VI век.
Феофан Грек.
Стол. Кент.
На столе ответ на анкету:
„Предпочитаю Беломор Кенту“.
Вот жены акварельный портрет.
Обн. натура.
Персидская миниатюра.
III век. Эмали лиловой.
Сама, вероятно, в столовой…
Вот моя теневая столовая –
смотрите, какая здоровая!
На обед
все, чего нет»
(след. перечисление ед).
Тень бабушки – салфетка узорная,
вышивала, страдалица, вензеля иллюзорные
Осторожно, деда уронишь!
Пианино. «Рениш».
Мамино.
Видно, жена перед нами играла Рахманинова
Одна клавиша полуутоплена,
Еще теплая.
(Бьет.) Ой, нота какая печальная!
Сама, вероятно, в спальне.
Услышала нас и пошла наводить марафет.
«Уходя, выключайте свет!»
«Проходя через пороги,
предварительно вытирайте ноги.
Потолки новые –
предварительно вымывайте голову».
Вот моя теневая спальня.
Ой, как развалено…
Хорошо, что жены нет.
Тень от Милы, Нади, Тани, Ниннет
+ 14 созданий
с площади Испании.
Уголок забытых вещей!
№ 2-й,
№ 3-й,
№ 8-й – никто не признается чей!
А вот женина брошка.
И платье брошено…
наверное, опять побегла к Аэродромову
за димедролом, и…
Актриса, но тем не менее!
Простите, это дела семейные…
(В прихожей черен и непрост,
кот поднимал загнутый хвост,
его в рассеянности Гость,
к несчастью, принимал за трость.)
Вот ванная.
Что-то странное!
Свет под дверью. Заперто изнутри.
Нет, не верю! Эй, Аэродромов, отвори!
Вот так всегда.
Слышите, переливается на пол вода.
(Стучит.) Нет ответа.
(От страшной догадки он делается
неузнаваем.)
О нет, только не это!..
Ломаем!
Она ведь вчера говорила –
«Если не придешь домой…»
Милая! Что ты натворила!
(Дверь высаживают.)
Боже мой!..
Никого. Только зеркало запотелое.
Перелитая ванна полна пустой глубины.
Сухие, нетронутые полотенца…
Голос из стены:
«А зачем мне вытираться,
вылетая в вентиляцию!»
«Признаю искусство…»
* * * Признаю искусство
и «Полет валькирий»,
но люблю кукушку
и Ростов Великий.
Жду за кинофабрикой
еле-еле-еле
звон ионафановский
и полиелейный.
Не само искусство,
а перед искусством
схожее с испугом
праздничное чувство.
Перед каждым новым
вам не шелохнуться.
Между каждым словом
с жизнью расстаются!
«Стихи не пишутся – случаются…»
* * * Стихи не пишутся – случаются,
как чувства или же закат.
Душа – слепая соучастница.
Не написал – случилось так.
Бойни перед сносом
Памяти чикагских боен
I Я как врач с надоевшим вопросом:
«Где
больно!»
Бойни старые
приняты к сносу.
Где бойни?
II Ангарообразная кирпичага
с отпечатавшеюся опалубкою.
Отпеваю бойни Чикаго,
девятнадцатый век оплакиваю.
Вы уродливы,
бойни Чикаго –
на погост!
В мире, где квадратные
виноградины
Хэбитага[2]
собраны в более уродливую гроздь!
Опустели,
как Ассирийская монархия.
На соломе
засохший
навоза кусочек.
Эхом ахая,
вызываю души усопших.
А в углу с погребальной молитвою
при участии телеока
бреют электробритвою
последнего
живого теленка.
У него на шее бубенчик.
И шуршат с потолков голубых
крылья призраков убиенных:
белый бык, черный бык, красный бык.
Ты прости меня, белый убитый.
Ты о чем наклонился с высот?
Свою голову с думой обидной,
как двурогую тачку, везет!
Ты прости, мой печальный кузенчик,
усмехающийся кирасир!
С мощной грудью, как черный кузнечик,
черно-красные крылья носил.
Третий был продольно распилен,
точно страшная карта страны,
где зияли рубцы и насилья
человечьей наивной вины.
И над бойнею грациозно
слава реяла,
отпевая,
словно
дева
туберкулезная,
кровь стаканчиком попивая.
Отпеваю семь тощих буренок,
семь надежд и печалей районных,
чья спина от крестца до лопатки
провисала,
будто палатки…
Но звенит коровий сыночек,
как председательствующий
в звоночек,
это значит:
«Довольно выть.
Подойди.
Услышь и увидь».
III Бойни пусты, как кокон сборный.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
IV И я увидел: впереди меня
стояла Ио.
Став на четвереньки,
с глазами Суламифи и чеченки,
стояла Ио.
Нимфина спина,
горизонтальна и изумлена,
была полна
жемчужного испуга,
дрожа от приближения слепня.
(Когда-то Зевс, застигнутый супругой,
любовницу в корову превратил
и этим кривотолки прекратил.)
Стояла Ио,
гневом и стыдом
полна.
Ее молочница доила.
И, вскормленные молоком от Ио,
обманутым и горьким молочком,
кричат мальцы отсюда и до Рио:
«Мы – дети Ио!»
Ио-герои скромного порыва,
мы – и. о.
Ио-мужчины, гибкие, как ивы,
мы – ио,
ио-поэт с призваньем водолива,
мы – ио.
Ио-любовь в объятиях тоскливых
обеденного перерыва,
мы – ио, ио.
ио-иуды, но без их наива,
мы – ио!
Но кто же мы на самом деле?
Или
нас опоили?
Но ведь нас родили!
Виновница надои выполняла,
обман парнасский
вспоминала вяло.
«Страдалица!» –
ей скажет в простоте
доярка.
Кружка вспенится парная
с завышенным процентом ДДТ.
V Только эхо в пустынной штольне.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VI По стене свисала распластанная,
за хвост подвешенная с потолка,
в форме темного
контрабаса,
безголовая шкура телка.
И услышал я вроде гласа.
«Добрый день – я услышал – мастер!
Но скажите – ради чего
Вы съели 40 тонн мяса?
В Вас самих 72 кило.
Вы съели стада моих дедушек, бабушек…
Чту ваш вкус.
Я не вижу вас.
Вы, чай, в „бабочке“,
как член Нью-Йоркской Академии Искусств?
Но Вы помните, как в кладовке,
в доме бабушкиного тепла,
Вы давали сахар с ладошки
задушевным губам телка?
И когда-нибудь лет через тридцать
внук ваш, как и Вы, человек,
провожая иную тризну,
отпевая тридцатый век,
в пустоте стерильных салонов,
словно в притче, сходя с ума, –
ни души! лишь пучок соломы –
закричит: „Кусочка дерьма!“»
VII Видно, спал я, стоя, как кони.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
VIII Но досматривать сон не стал я.
Я спешил в Сент-Джорджский собор,
голодающим из Пакистана
мы давали концертный сбор.
«Миллионы сестер наших в корчах,
миллионы братьев без корочки,
миллионы отцов в удушьях,
миллионы матерей худущих…»
И в честь матери из Бангладеша,
что скелетик сына несла
с колокольчиком безнадежным,
я включил, как «Камо грядеши?»,
горевые колокола!
Колокол, триединый колокол,
«Лебедь»,
«Красный»
и «Голодарь»[3],
голодом,
только голодом
правы музыка и удар!
Колокол, крикни, колокол,
что кому-то нечего есть!
Пусть хрипла торопливость голоса,
но она чистота и есть!
Колокол, красный колокол,
расходившийся колуном,
хохотом, ахни хохотом,
хороша чистота огнем.
Колокол, лебединый колокол,
мой застенчивейший регистр!
Ты, дыша,
кандалы расковывал,
Лишь возлюбленный голос чист.
Колокольная моя служба,
ты священная моя страсть,
но кому-то ежели нужно,
чтобы с голоду не упасть,
даю музыку на осьмушки,
чтоб от пушек и зла спасла.
Как когда-то царь Петр на пушки
переплавливал колокола.
IX Онемевшая колокольня.
Боен нет в Чикаго. Где бойни?
ТРИПТИХ