Райнер Рильке - Часослов
вслед за рекою, над которой
замолкнет крик еще не скоро,
дай углубиться в гул ночной.
Пошли меня в Твои пустыни,
где ветер убыстряет бег,
где в монастырские твердыни
одет неживший человек;
там, не прельщаясь мнимым Римом,
к другим пристану пилигримам,
и мы дорогу изберем,
чтоб затеряться нам в незримом
вслед за слепым поводырем.
x x x
Господь! Большие города
обречены небесным карам.
Куда бежать перед пожаром?
Разрушенный одним ударом,
исчезнет город навсегда.
В подвалах жить все хуже, все трудней;
там с жертвенным скотом, с пугливым стадом,
схож Твой народ осанкою и взглядом.
Твоя земля живет и дышит рядом,
но позабыли бедные о ней.
Растут на подоконниках там дети
в одной и той же пасмурной тени.
Им невдомек, что все цветы на свете
взывают к ветру в солнечные дни,
в подвалах детям не до беготни.
Там девушку к неведомому тянет,
о детстве загрустив, она цветет...
Но тело вздрогнет, и мечты не станет,
должно закрыться тело в свой черед.
И материнство прячется в каморках,
где по ночам не затихает плач;
слабея, жизнь проходит на задворках
холодными годами неудач.
И женщины своей достигнут цели:
живут они, чтоб слечь потом во тьме
и умирать подолгу на постели,
как в богадельне или как в тюрьме.
x x x
Там люди, расцветая бледным цветом,
дивятся при смерти, как мир тяжел.
Порода их нежна по всем приметам,
но каждый в темноте перед рассветом
улыбку там бы судорогой счел.
Вещами закабалены давно,
они забыли все свои надежды,
и на глазах ветшают их одежды,
рукам их рано блекнуть суждено.
Толпа теснит и травит их упорно,
пощады слабым не дождаться там,
и только псы бездомные покорно
идут порой за ними по пятам.
Их плоть со всеми пытками знакома,
клянет их то и дело бой часов;
в привычном страхе ждут они приема,
слоняясь у больничных корпусов.
Там смерть. Не та, что ласкою влюбленной
чарует в детстве всех за годом год,
чужая, маленькая смерть их ждет,
а собственная - кислой и зеленой
останется, как недозрелый плод.
x x x
Господь! Всем смерть свою предуготовь,
чтобы в нее впадало естество,
чтоб смысл в ней был, чтоб в ней была любовь.
x x x
Мы только лепестки, мы кожура.
Созреть великой смерти в нас пора.
Смерть - плод и средоточие всего.
Во имя смерти девушка растет,
как дерево из лютни, стройным станом,
и жаждет юноша ее тенет,
и к женщинам подростки в страхе странном
льнут, им одним вверяя смутный гнет.
Во имя смерти вечное в желанном
исчезнувшем порою видел тот,
кто мир творил в порыве неустанном
вокруг плода, кто в сумраке туманном
застынув, таял, как весенний лед,
кто не жалел себя, свой плод питая,
душой и мозгом в чаянье страды,
но ангелы Твои, как птичья стая,
слетевшись, видят: зелены плоды.
x x x
Мы, Господи, бездарнее животных,
встречающих вслепую смертный час;
смерть - неприкосновенный наш запас.
Пошли того, кто нас в шпалерах плотных
сумеет подвязать в последний раз,
чтобы до срока май настал для нас.
Не потому ли смерть нам тяжела,
что смерть не _наша_? К нам она пришла
и не живых находит, - омертвелых,
и должен вихрь срывать нас, недозрелых.
Мы как деревья, Господи, в саду.
От сладкой ноши мы стареем, зная,
что мы не доживем до урожая,
что мы бесплодны, как жена дурная,
подверженная Твоему суду.
А, может быть, гордыня движет мной?
Деревья лучше? Может быть, с женой
распутной мы гораздо больше схожи?
Мы наносили вечности урон,
и ныне на родильном нашем ложе
смерть - выкидыш из наших жалких лон,
как скрюченный уродец-эмбрион,
зачатки глаз ладошками закрывший,
свой ужас, ужасаясь, предваривший,
еще не пережитое мученье,
на лобике написанный фантазм,
но кесарево нам грозит сеченье,
и затяжной, невыносимый спазм.
x x x
Господь! сосредоточь дары земли,
великого величьем надели;
воздвигни срам его в лесу волос,
плоть укрепив таинственным оплотом,
где счету нет прельстительным щедротам,
чтобы, взыграв наперекор воротам,
несметным войском семя прорвалось.
Дай чреву Ты зачать с ночною тенью,
как не был никогда никто зачат;
дай восторжествовать во тьме цветенью,
и ветру, и предмету, и растенью,
дай ночи пахнуть больше, чем сиренью,
ликуя, как Иосафат.
Пусть человек сподобится плода,
свои одежды расставляя шире,
в пространстве одинокий, как звезда,
когда лицо меняется, когда
ни одного не встретишь взгляда в мире.
Питай Ты человека чистой снедью,
росою, от которой жизнь целей,
верна благочестивому наследью
и теплому дыханию полей.
Дай человеку детство вспомнить вдруг,
и чаянья, и смутные гаданья,
с которых начинаются преданья,
туманный образующие круг.
Потом позволь с Твоим расстаться кладом,
и смерть родить, владычицу, на свет,
и все еще шуметь пустынным садом
средь наступающих примет.
x x x
Пусть нас Твое величье поражает,
последним знаком одари Ты нас;
дай нам родить, как женщина рожает
в свой строгий, неизбежный час.
Исполни Ты, всемирный Победитель,
не просто прихоть Божьих рожениц;
теперь нам нужен лишь смертородитель,
и нас к нему веди Ты, Предводитель,
сквозь множество враждебных нам десниц.
Среди его противников приспешник
лукавой лжи, которая в ходу,
и ополчится на него насмешник,
как будто лишь юродивый потешник
мог бодрствовать, когда весь мир в бреду.
А Ты воздвигни вкруг него ограду
из блеска, чтоб завет его сберечь,
чтоб, новую слагая Мессиаду,
пред Господом плясал я до упаду,
наизвучнейший из предтеч.
x x x
Хочу воспеть Его; так звуком горна
в походе войско опережено;
как море в жилах, кровь моя просторна,
и сладостна хвала и непритворна,
но не пьянит подобное вино.
Весенней ночью в тишине канунной,
хоть ночь моя последняя близка,
я расцвету игрою многострунной,
как северный апрель во тьме безлунной
дрожит над прозябанием листка.
И крепнет голос мой, произрастая
в двух направленьях; дальнего одно
влечет, благоуханием витая;
другое - ангел или зов из рая,
для одиночеств сумрачных окно.
x x x
Мне голоса мои оставь, хватая
меня, чтоб городской не смел черты
я пересечь, где злоба дня пустая,
но песнь моя - постель Твоя простая
везде, где только пожелаешь Ты.
x x x
Большие города, где все поддельно,
животное, ребенок, тень и свет,
молчанием и шумом лгут бесцельно,
с готовностью, как лжет любой предмет.
Все то, что истинней и тяжелее,
Ты, Становленье, вкруг твердынь Твоих,
не существует здесь, хоть веселее
Твой ветер в переулках, где смелее
он свищет, но простор ему милее;
на площадях он рыщет городских,
но любит он куртины и аллеи.
x x x
Для королевских созданы утех
сады, где забавлялись властелины
недолго, но запомнили куртины
таинственный, чуть слышный женский смех.
Парк, утомленный звуками речей,
таит не шепот, хоть в кустах он глуше,
там, где в мехах блистали или в плюше,
и легких платьев шелковые рюши
журчали по дорожкам, как ручей.
За ними следом сад уже ничей
среди своих невидимых утрат;
чужие весны - для него соседки,
чьи гаммы ночью слушают беседки;
бушует осень огненной расцветки,
и ржавчина уподобляет ветки
иероглифам вычурных оград.
Дворец над запустением один
в поблекшем свете схожий с небом бледным;
в пустынных залах ветхий гнет картин,
чужой навеки праздникам бесследным,
подверженный виденьям заповедным,
как запоздалый гость среди руин.
x x x
Красуются по-прежнему палаты,
как птицы, что пронзительно кричат,
расцветкой перьев пристыдив закаты.
Пусть многие пока еще богаты,
теперь богатый не богат.
Куда ему до древних скотоводов!
Старейшины пастушеских народов,
бывало, степь стадами покрывали,
и, словно в облаках, тонули дали.
Тьма нависала пологом над степью,
смолкали повеленья в час ночной.
Чужому покорясь великолепью,
равнина вдруг меняла облик свой.
Кругом горбы верблюжьи горной цепью
вздымались, освещенные луной.
И даже на десятый день потом
окрестность пахла дымом и скотом,
скотом тяжелый теплый ветер пах,
и как вино на свадебных пирах,
не уставая до рассвета литься,
играло молоко в сосцах ослицы.
Как тут не вспомнить и о бедуинах,
которые в пустынях кочевали,